Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Когда волки изорвали в клочья мое растерзанное тело, липа с могучим стволом и раскидистой кроной, росшая на холме висельников, вдруг расцвела, и кому был ведом час, тот мог увидеть висящего в ее ветвях мертвеца с вывалившимся изо рта синим языком.
Лицо, выбитое в камне стены над городскими воротами, - мое лицо, так значится в хронике Райсенбергов, об этом сообщают все путеводители по городу, умиленно и романтично или же сухо и враждебно; этому учат все школьные учебники, значит, так оно, вероятно, и есть. Но где говорится о безъязыких детях, о безглазых головах, о черной груди Анны в лесу Бедных
Райсенберг велел записать в хронике, что и у того было мое лицо. И у каждого повешенного - а всех их повесили, конечно, за дело - было мое лицо. А у всех певцов и поэтов, сочинявших песни о соловье, - его лицо, лицо Райсенберга. Целая вереница моих предков, умерших насильственной смертью, - я знаю их всех поименно, так же, как он своих. У него есть хроника, а у меня сыновья.
Петер Сербин спросил: "И часто встречается в вашей хронике имя Сербин?"
Граф замялся, он изучал свою хронику совсем под другим углом зрения, поэтому ответил уклончиво: "Да нет, не очень. Правда, иногда упоминаются "люди на холме", может быть, имеются в виду Сербины".
"А что именно о них говорится?" - настаивал дружка.
"Всякое.
– Граф вновь принялся пристально разглядывать свою сигару.
– Вероятно, не стоит ворошить давно минувшее". Он хотел сказать: что прошло, то забыто и быльем поросло.
Но ведь на краю поля все еще стоит одичавшая яблоня, не приносящая плодов. А пруд с большим валуном в середине, не доходящим до поверхности на высоту человеческого роста, расположенный сразу за опушкой леса и носящий теперь имя Хандриаса, отнюдь не всегда так назывался. Не забыто и быльем не поросло.
Было объявлено, что война кончилась и заключен мир.
Наш господин и мой молочный брат Вольф Райсенберг вернулся домой. Рассказывали, что он убил на войне тысячу солдат Валленштейна, а потом, уже на стороне кайзера, еще тысячу шведов. Он привел с собой с войны десяток ландскнехтов для услужения и одну девицу для кухни и постели. Девица была очень молода и испорчена, как десять старых чертей. Мы отстроили разрушенный замок заново.
На третье лето я, Хандриас Сербин, пошел в замок, чтобы испросить разрешение на рубку деревьев для постройки дома: наш двор на холме у Саткулы уже больше десяти лет назад был превращен в пепелище. Все эти годы мы ютились в хижине на болоте за прудом, который в ту пору еще назывался "господским". У нас с женой было двое сыновей, родившихся на болоте и не знавших, что такое настоящий дом.
"Можешь взять себе десять деревьев на выбор, - сказал Райсенберг.
– За это пришлешь ко мне в замок жену. Моя треклятая девка ходит брюхатая".
Я выбрал в лесу десять деревьев потверже и попрямее и. велел жене идти в замок.
Через четыре дня она наотрез отказалась туда идти и приспустила рубашку с плеч; я увидел синие пятна на ее груди.
"Слуги?" - спросил я, еще на что-то надеясь. "Он сам", - ответила она. Надежды не было.
"Не ходи, - сказал я.
– Пускай и этот родится здесь, на болоте".
Она была беременна уже несколько месяцев.
Я заторопился в лес - первое дерево из моих десяти я еще раньше почти повалил и хотел теперь скорее покончить с ним, пусть себе лежит,
Дерево рухнуло на землю, а я встретился глазами с графем.
"Сегодня я ввел новые наказания за воровство, - сказал он.
– За срубленное дерево - голова с плеч".
В руке он держал рогатину, я - топор, он был один, и болото рядом - чем не могила.
"Не для меня твое болото, братец", - улыбнулся он, и улыбка его была как волчий оскал. Отскочив за ствол, он затрубил в охотничий рожок. В ответ из чащи донесся собачий лай, а где собаки, там и слуги.
Я бросился бежать и ступил на тропку в болоте раньше, чем они успели меня схватить.
Больше десяти лет болото укрывало нас, зимой и летом, и собаки еще пи разу не шли по нашему следу. Поравнявшись с хижиной, я услышал, что лай собак и крики слуг доносились уже с нашей тропинки.
"К камню, - крикнула мне жена, - скорее!"
Посреди господского пруда под водой лежал большой валун, не доходивший до поверхности почти на рост человека. Кому удавалось добраться до этого камня и выстоять на нем семью семь часов, освобождался от любого наказания, какой бы проступок он ни совершил. Считалось, что и сам камень, и этот неписаный старинный закон существуют столько же, сколько длится над нами власть Райсенбергов.
Я бросился в воду, поплыл и достиг камня как раз в ту минуту, когда собаки, слуги и сам Райсенберг появились на берегу.
"Он стоит на камне, господин, - сказала ему моя жена.
– Ты чтишь старинный обычай?"
"Райсенберги обычаи вводят, Райсенберги их и чтут. Пошла прочь, женщина!" И он толкнул ее рогатиной в грудь.
Слугам он велел рассыпаться по берегу вокруг пруда.
А мне крикнул: "Погрейся у огонька, Сербин! Октябрьские ночи прохладные!"
Не надо было мне прибегать к спасительному камню. Каждый такой камень спасает от какой-нибудь одной беды. Один спасает только от волков, но ведь есть еще и медведи, а им дела нет до твоих прав, медведь сомнет тебя, вот и будет право соблюдено, а тебя не станет. Другой спасает от любой угрозы твою плоть, но в грудь к тебе вползает волчье сердце, ты и жив, и в то же время мертв. Не надо было мне прибегать к спасительному камню.
Наступила ночь - холодная, холоднее воды. Луна выплыла над прудом, а по берегам вокруг запылали теплые звезды - костры Райсенберга. Стужа пронизала меня насквозь. Когда лупа закатилась за лес, а сторожевые костры на берегу уже едва теплились, собаки вдруг подняли страшный лай. Слуги замахали факелами, Райсенберг что-то грозно прорычал. Но потом рассмеялся.
Пока он смеялся, я разглядел на воде какую-то тень.
Это был плотик из тростника, плывший ко мне. На берегу Райсенберг уже хрипел от смеха.
Вязанки тростника, приготовленные мной для крыши нового дома, мои сыновья, плывя, толкали перед собой. Сверху камыш был покрыт толстой медвежьей шкурой, а на шкуре стоял горшок с пшенной кашей.
Сыновья смеялись - медведя мне тоже не след бояться. На берегу Райсенберг хохотал: "Кто спасается на камне, не должен сходить с него семью семь часов".
Сторожевые костры вновь разгорелись. Еще до рассвета сыновья попытались выбраться на берег. Оба плавали, как рыба, и ныряли, как лысуха, но собаки Райсенберга были начеку.