Красавица и генералы
Шрифт:
Виктор метнулся обратно. Из-за кочегарки выскочили казаки, впереди бежал широколобый верховец с винтовкой. Весь ужас сосредоточился в этом нацеленном человеке, и Виктор кинулся от него к зданию конторы.
Неожиданно возле конторы появилась коляска-баянка с бородатым Ильей на козлах. И женщина в черной шубке и белом платке. Нина! Откуда? С казаками?
– Господин есаул, это мой штейгер. Оставьте его.
Нина, Господи, неужели?
Розовое с мороза, усатое лицо офицера с маленьким блестящим пенсне на переносице.
– Господин есаул!
– Я разберусь, ступай, - сказал офицер, отправляя казака.
Верховец нахмурился, весь подобрался и смотрел то на Виктора, то на есаула. Подбежавшие казаки молчали.
– Не хочешь отпускать? - усмехнулся есаул. - Отпусти, отпусти. Зеленый еще парнишка. Ты себе матерых добудешь.
– Я-то добуду! - сердито вымолвил казак. - За мной дело не станет.
– Садись в баянку, - сказала Нина Виктору. Он залез к Илье, прижал руки к животу и согнулся, ни на кого не глядя. Его трясло. Он кусал губу, его подбородок дрожал.
– Зеленый, чего там! - вымолвил кто-то из казаков. - Пущай трошки поживет.
Виктору казалось, что сейчас его сорвут с козел, потащат к кочегарке, где собака лижет кровь убитых, и там убьют. И одновременно с этим обжигало: нет, уже не убьют!
Анна Дионисовна слышала бой на шахте, думала о сыне и муже. Она страшилась казацкого пришествия и объявленного Донским правительством военного положения, но еще больше ее пугало безвластие и разгул простонародной вольницы.
Она механически читала "Живые помощи":
– "Не убоящихся от страха ночного и от страха и беса полуденного... сохранить тя во всех путях твоих... скорби возьму его..."
Молитва обволакивала душу надеждой и отвлекала. Анна Дионисовна разложила карты: Виктору легло все черное - дальняя дорога, потери, какие-то военные люди и иностранцы; выпала, но, к счастью, сразу отошла в сторону трефовая восьмерка, обозначавшая могилу.
Москалю выпадало хорошее.
До Анны Дионисовны донесся стук в двери, и она окликнула :
– Кто там? Витя?
Никто не отозвался. Она вышла в коридор и сени. Входная дверь чуть приоткрыта. С улицы дует холодом. Анна Дионисовна выглянула на крыльцо, увидела прислугу с цебаркой, идущую к сараю.
Небо над поселком низкое, пахнет угольным дымом.
Донеслась казачья провожальная песня. Несколько сильных голосов дружно вели:
Ой, да разродимая ты моя сторонка,
Ой, да не увижу больше я тебя.
Голоса пели слаженно, привычно, и только один высокий молодой голос выбивался из строя и не пел, по-настоящему горевал.
Она знала песню, и сразу перед ней встал летний день на станции Никитовка, когда она видела поезд с казачками.
Ой, да не увижу, голос не услышу,
Ой, да звук на зорьке в саду соловья!
Пение уезжающих на фронт было похоже на заклинание и задело сердце Анны Дионисовны. Особенно сильно прозвучали слова прощания:
Ой,
Ой, да не печалься да ты обо мне...
И за этими словами утешения следовали другие слова, другая мысль уже оторванных от родного и перешедших черту обычной жизни людей.
Анна Дионисовна не уходила с крыльца и жадно слушала песню.
– Ой, да неужели... - взвился высокий голос.
– Да нас одиноких, - подхватили остальные. - Ой, да убивают, ой, да на войне!
Да, это была та самая провожальная казачья, и пели ее те, кто пришел в поселок воевать.
Анна Дионисовна прикрыла плечи ладонями и почувствовала пронизывающий холод.
Прислуга Леська бежала с цебаркой угля. На ее крепких щиколотках болтались черные чуни.
– Двери надо закрывать, раззява, весь дом выстудила! - сказала Анна Дионисовна.
– Да все обойдется, не мучайтесь, - ответила Леська.
Анна Дионисовна почувствовала, что переворачивается и тонет семейный мир, который она прежде никогда особенно не ценила. "Революция, - подумала Анна Дионисовна. - Я дворянка. Мои предки опирались на незыблемые законы, на царя, Бога, семью. Это было служение долгу. А я вместо родины хотела верить в народ, земство, электричество. Если б можно совместить Бога и электричество!"
Она догадывалась, что наступает что-то страшное, от чего она не сможет уберечься, и потому домашняя крепость, семья, теперь показалась ей единственной защитой.
Первым пришел Миколка, сын хуторской работницы Павлы. Он укрывался от казаков на лесном складе, окоченел и был не в силах рассказать что-то связное, только говорил, что побито множество и что видел, как Виктор уезжал на коляске с самой Григоровой. Выпив водки и чаю, он отогрелся, стал рассказывать об обороне рудника и вдруг, проникнувшись доверием к Анне Дионисовне, заявил, что Виктор предал шахтеров. Как предал? Что он сделал? Этого Миколка не говорил. Он твердил, что других расстреливали, но Виктора отпустили.
– Что ж, - не выдержала она, - лучше бы его убили, так?
– Других убили, - ответил Миколка. - Чем он лучше?
Анна Дионисовна не знала, как его убеждать. Глядя на пылающее лицо, на красные руки с черными ногтями, она видела одного из мирмидонян, муравья. из бесчисленного муравьиного рода, и ощущала, что ей хочется выгнать его вон. То, что Миколка не понимал, что перед ним мать, было не то что бестактно, а просто дико.
Она велела Леське налить Миколке еще чаю и ушла из кухни, чтобы больше не слушать его. Что ж, он был как раз из тех, кого надо было по земской традиции воспитывать и образовывать, прощая дикость, уповая на будущее. "Пусть казаки их научат", - подумала Анна Дионисовна. Она почему-то вспомнила, что когда-то курсистки посылали японскому микадо поздравительную телеграмму в связи с падением Порт-Артура, и Миколка был подобен нетерпеливым глупым эмансипанткам. С небольшой разницей. Он с товарищами отнял чужую собственность.