Красивые, двадцатилетние
Шрифт:
Я сказал себе: Польша — это не Путрамент с Кручковским и им подобные. Польша — это все те люди, которые меня читали и которые в меня верили. Я вернусь и предстану перед судом как шпион; пускай доказывают, что я передал на Запад секретные материалы: шпион с пустыми руками — не шпион. Я сказал себе: вы имели смелость меня оплевать; вы имели смелость назвать меня агентом; вы лишили меня возможности жить в стране, где пишется лучше всего на свете; мои близкие стыдятся меня; что ж, берите меня и наказывайте. Я — псих и ни в чем не признаюсь, какие бы жестокие меры вы ни применяли; вы имели смелость меня обвинить, имейте же смелость меня засудить. Естественно, я понимал, что никто не верит в мое сотрудничество с враждебными Польше разведками; но если среди моих читателей найдется хотя бы один, который поверил, пусть прочтет эту книгу —
Но мне не дали въездной визы; я поехал в Израиль и решил ждать ответа там, поскольку вопрос о моем возвращении в очередной раз должен был рассматриваться в Варшаве. Я обивал пороги польского консульства на улице Алленби, где мне без конца повторяли, что ответ еще не пришел. В Израиле я тогда встречал много поляков еврейского происхождения, которые хотели вернуться на родину, но их туда не пускали. Коммунисты, признающие за собой право на ошибку, отказывали в таком праве людям, приехавшим на землю обетованную лишь затем, чтобы убедиться, что у них нет ничего общего с еврейством, с еврейскими обычаями и с государством Израиль. Эти люди уехали из Польши, когда по стране прокатилась волна антисемитизма; только в Израиле можно было укрыться от поляков. Эти люди, в основном уже пожилые, не могли вынести ни израильского климата, ни тяжелой работы, ни неприязненного отношения евреев, родившихся в Израиле; и они решили вернуться, но commies их не впустили; так они начали ненавидеть Польшу и все польское; и так поляков еврейского происхождения унизили еще раз и еще раз навлекли позор на Польшу; круг ненависти — благодаря commies — замкнулся; теперь уже навсегда.
Я тогда работал на стройке; однажды в польском консульстве мне сказали, что со мной будет говорить советник Вида. Мне было любопытно на него поглядеть; многие утверждали, будто Вида — прототип Щенсного, героя книги Игоря Неверли «Под фригийской звездой». Щенсный был, как я помнил, решителен и смел: на свой страх и риск убил агента «дефы» [60] ; сидящий передо мной и внимательно изучающий мой паспорт старик был типичным бюрократом, даже не очень прикидывавшимся, что говорит правду. Он спросил, почему я работаю на стройке; я ответил, что у меня нет ни гроша. Тогда он сказал, что работа на стройке — не дело для польского писателя. Я поинтересовался почему, но не получил ответа. Он сказал, что для меня единственный способ вернуться — снова поехать в Берлин и, созвав пресс-конференцию, объявить, что нигде не живется лучше, чем в Польше.
60
От «дефензивы» — так в Польше в период с 1918 по 1939 год называли политическую полицию.
— Вы хотите сказать, мне следует взять обратно все, что я говорил, верно? — спросил я. — Плюнуть в лицо людям, которые меня приютили и старались помочь. Если я вас правильно понял.
Вида посмотрел на меня.
— Задумайтесь на минуту, чьи спутники летают выше всех, — сказал он. — Вы поедете в Берлин и в том самом городе, где попросили убежища, заявите, что совершили ошибку.
— Об этом я намерен сообщить судьям в Польше.
— Если вам представится случай.
Он отдал мне паспорт, и я ушел. Я подумал: видно, не так уж хороши их дела, если они не осмеливаются посадить меня в Польше и бить до тех пор, пока я во всем не признаюсь. Но признаваться мне было не в чем; я еще долго ходил в консульство, и всякий раз мне говорили, что ответ не пришел. Хотел я поиграть в гусара, но даже это не получилось.
Одно время я сотрудничал с газетой «Маарив»: редакция пригласила меня на месяц в Израиль с условием, что я раз в неделю буду писать для них заметку, а они мне оплатят дорогу. Сразу же по приезде я вручил свой авиабилет Филипу Бену; Бен сунул его в карман и сказал:
— За деньгами приходите завтра в редакцию.
— Пусть лучше пока полежат у вас. Я зайду за ними накануне отъезда. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Филип Бен.
И я стал писать для газеты «Маарив», начав с рецензии на немецкий фильм «Девица Розмари»; выбрал я этот фильм потому, что — несмотря на полную художественную беспомощность — он верно воспроизводил царящую в Германии атмосферу; кроме того, в Израиле тогда не показывали немецких фильмов, и я подумал, что именно эта картина, пользовавшаяся
— Я еще немного побуду в Израиле; возвращаться в Европу мне незачем. Позвольте попросить у вас деньги.
— Какие деньги?
— За дорогу — вы мне обещали от имени редакции.
— За какую еще дорогу?
— За авиабилеты. Как условились.
— Кто с кем уславливался?
— Мы с вами.
— А договор у вас есть?
— Нет. Мы договаривались на словах. А устный договор имеет такую же силу, как письменный.
Я хорошо запомнил ту сцену, потому что ни раньше, ни позже не видал человека, который бы веселился так, как Бен, услышавший, что устный договор имеет юридическую силу. Бен просто подыхал со смеху; я ему вторил; оба мы смеялись над моей глупостью. Выйдя на улицу, я еще долго хохотал; полагаю, Филип Бен тоже.
Потом я пошел к издателю, который опубликовал мою книгу на иврите, даже не спросив разрешения; когда я попросил у него денег, он сказал, чтобы я зашел через неделю. Через неделю секретарша сообщила мне, что у издателя заболела мать; через две недели он сам занедужил; через три его забрали в армию; через два месяца он разорился. Я пошел к адвокату; адвокат посоветовал плюнуть и забыть.
Настали тяжелые времена; со стройки я ушел, потому что рассчитывал вернуться на родину, а наш прототип положительного героя не рекомендовал мне — как человеку, пишущему по-польски, — там работать; по сей день не понимаю, что в этом зазорного. Работа, кстати, была отличная; я попал в компанию бывших боевиков из группы Исаака Штерна [61] , и в обеденный перерыв только и разговору было, что о покушениях, терроре и о смерти Штерна. Все эти люди после сорок восьмого года оказались никому не нужными; в аналогичной ситуации были тогда в Польше солдаты Армии Крайовой. Боевики дрались доблестнее всех; боевики сделали свое дело и были отправлены на покой.
61
Командир боевой организации, сражавшейся за независимость Палестины.
На стройке я больше не работал; мой давний закадычный приятель Янек Роевский, получив работу по специальности — он был архитектором, — исключил меня из круга своих друзей; я просто подыхал с голоду. После десятидневного поста у меня начались галлюцинации; помню, как-то вечером я пошел на пляж и увидел пожилую даму, которая вошла в воду, оставив на берегу бинокль; я схватил этот бинокль и поплелся в гостиницу, где когда-то жил.
— Послушай, — сказал я портье. — Пару дней я еще протяну. Дай мне комнату. Хочу умереть в постели. Бинокль и башмаки твои.
У меня тогда были роскошные полуботинки, купленные в фирменном магазине «Будапешт» в Берлине, портье смерил меня профессиональным взглядом и сказал:
— Хорошо. Хозяин в Америке. Ботинки и бинокль вперед. Получишь «единичку».
«Единичкой» именовалась комната рядом с сортиром; когда-то там была ванная с унитазом, но хозяин гостиницы посчитал, что из нее можно выгородить еще один номер, и унитаз отделили тонкой фанерной стенкой; вот в эту клетушку я и отправился умирать. Не сомневаясь в своей скорой кончине, я отдал портье башмаки и бинокль и прямо в брюках плюхнулся на кровать — раздеться у меня уже не было сил. Ни беспокойства, ни отчаяния я не испытывал — вообще ничего такого, о чем мы привыкли читать; просто я знал, что умру. Портье принес мне кувшин воды; время от времени, просыпаясь, я пил воду и тут же опять засыпал. Меня одолевали видения; но только безмятежные и приятные. Достоевский, описывая сны своих героев, утверждает, что у больных людей они очень яркие и мучительные. Но я тогда не был болен; я был здоров как бык и умирал с голодухи двадцати пяти лет от роду, имея сто восемьдесят три сантиметра росту и восемьдесят килограммов весу. Иногда в комнату заходил портье и, молча приблизясь к кровати, приподнимал мне веко, после чего уходил. Никогда не забуду его руки, ловко открывавшей мой глаз; подобную сцену я потом видел в фильме «Асфальтовые джунгли»: гангстер, выстрелив, подходит к убитому и приподнимает ему веко; после чего продолжает беседовать с друзьями, и никто ни словом не вспоминает покойника.