Красивые, двадцатилетние
Шрифт:
— Не слышу! — кричал я в ответ.
Он махал рукой; я мчался к нему добрых полкилометра.
— X… вас в ж..! — кричал он. — Вы плохо натянули трос!
— Не х… вас надо говорить, а х… вам! — весело кричал я и под палящим солнцем бежал обратно. У этой работы была своя приятная особенность: ядовитые змеи, ползавшие под ногами. Для защиты от змей и других пресмыкающихся приходилось надевать высокие сапоги; со мной работал англичанин, который убивал змей голыми руками, приговаривая:
— The fucking snake…
— Что он говорит? — допытывался шеф.
— Ё…ная змея! — рупором складывая руки, орал я в ответ.
— Что, что?! — кричал мой шеф. Я в сотый раз, обливаясь потом, бегом пересекал поле; отказать шефу не мог: как человек
— Он говорит ё…ная змея! — кричал я, когда от шефа меня отделяло уже только сто метров.
— Скажите его, чтоб не морочил голову, а работал! — грозно выкрикивал шеф.
— Ему! — кричал я.
— Что ему?
— Не говорят «скажите его» — «скажите ему»! — вопил я. И так целый день; вечерами шеф обычно пребывал в добром расположении духа. Мы вкалывали по четырнадцать часов в сутки; подымали нас в три утра, а заканчивалась работа в сумерки. Однажды, когда мы трудились в окрестностях Тверии, я увидел шефа, бегущего к нам по полю и размахивающего газетой.
— Поймали ему! — вопил он. — Поймали ему!
— Кому? — спросил я.
— Эйхман! — сказал мой шеф. Все уселись и стали читать газету, где сообщалось о похищении Эйхмана; я, отойдя в сторонку, закурил. Шеф кинул на меня грозный взгляд.
— Вы тут мне не выё… — сказал он. — Вы шейгец Я вам прошу продолжать работать.
У шефа мои единоверцы тоже перебили всю семью; он мог с полным основанием выгнать меня в шею, но не выгнал. Поэтому все, что я пишу об Израиле, не укладывается в придуманную мной категорию «правдивый вымысел» — слишком многим я этим людям обязан. От меня нельзя требовать объективности: я им обязан вообще тем, что живу; это важно только для меня, но не для других. Мне спасли жизнь люди, которых преследовали мои единоверцы; так что в данном случае я не могу быть объективным. Я тогда жил в гостинице «Виктория», где порядки были первозданно просты: войдя в вестибюль, вы раздевались и отдавали одежду портье, который ее запирал, вы же в одних трусах отправлялись в общий зал; сдавать шмотки было, к сожалению, необходимо, так как некоторые постояльцы жили в основном за счет краж Конечно, и речи не могло быть, чтобы один профессиональный вор увел одежку у другого, но дело портила вступающая в жизнь молодежь, еще не знакомая с этикой преступного мира. Работал я землемером; потом перешел в некую кинокомпанию. Помещения у этой компании не было; присутственным местом служило кафе «Нога». Президентом фирмы являлся некий господин Зискинд, вице-президентом — господин Фишбайн; акционерами — все официанты и завсегдатаи кафе «Нога». Когда не было денег на кофе, в компаньоны приглашался очередной официант, соблазняемый будущими прибылями, и благодаря этому акционерное общество процветало; мои гонорары уходили на спиртное. Я был актер, сценарист, консультант президента Зискинда по художественной части и, само собой разумеется, пайщик.
Я тупо сидел в кафе и, пропивая свой гонорар, сочинял сценарий, поминутно меняя сюжет; вначале это был сценарий фильма об Эйхмане, потом историю Эйхмана я превратил в драму сабры, вышедшей за богатого американца и тоскующей по родине; потом президент велел мне все переделать, чтобы было смешно и чтоб герои плавали, поскольку тогда девушек можно раздеть, а публика это любит; я переделал сценарий в драму из жизни эйлатских рыбаков; потом рассказ о рыбаках превратился в леденящую кровь историю о подонках, в войну продающих евреям под видом цианистого калия аспирин; через четыре дня из всего этого получился сюжет об отряде израильских солдат, застрявших посреди минного поля, а затем — история о хорошем немце, который приехал в Израиль, чтобы искупить вину своих родителей; в конце концов, после нескольких мелких поправок, получилась история о девушке, которая забеременела и, покинув кибуц, пошла на панель.
Порой, когда заходила речь о деньгах, — а мне об этом щекотливом предмете лишнего
Сидя однажды в плавках в гостинице «Виктория» и ведя светскую беседу с соседями-головорезами, я увидел, что в вестибюль входит моя бывшая жена, с которой я во гневе порвал два года назад. Я только-только кончил бриться и держал в руке бритву и дырявую салфетку — свои туалетные принадлежности. Чтобы поздороваться с любимой женщиной, я положил их на стол и шагнул к ней навстречу, но тут же, поняв, какую ужасную совершил оплошность, обернулся: бритва и рваная тряпка исчезли. Кто-то, воспользовавшись тем, что я на мгновение отдался страстям, слямзил и то и другое. У меня осталась только жена; посмотрев на нее и будучи по натуре романтиком, я произвел беглый анализ своих чувств; убедившись, что абсолютно ничего не имею против западногерманской валюты, я решил жениться на Соне вторично.
Так я уехал из Израиля и перестал думать о commies. Появились заботы поважнее: немецкая оккупация, закончившаяся для всех много лет назад, для меня началась снова.
1966
Повести. Рассказы
Вечерние беседы
Когда вечер уступает место ночи и на город спускается тьма, когда дома, деревья и скверы теряют свои очертания и звезды отправляются в плавание по реке, откуда-то с Праги выходит луна и все мы усаживаемся за стол. Стол весьма ветхий, шатается, осуждающе скрипит, и наш отец — лысый, тучный — начинает таким тоном, будто возвещает всем нечто чрезвычайно важное и никому в этом мире не известное:
— Делать надо что-то с этим столом. Скрипит, точно черт человека щиплет.
— Почему он говорит «щиплет», а не, допустим, «берет», то есть не так, как ругается любой нормальный человек, — неизвестно. Есть у отца свои, странные словечки.
— Та-ак, — вздыхает бабушка и откладывает свитер, который штопала. — Да, скрипит. Только без этихczertiej, пожалуйста.
Бабушка родилась на Украине, там прошла ее молодость, среди благоухающих садов, чудо-буйной пшеницы, что выше человеческого роста, и, кроме смутных воспоминаний, сотен голосистыхczastuszek и рассказов о широкой земле российской, сохранила она грустную певучесть речи.
Теперь дед зловеще кашляет, шевелит усами:
— Да, — говорит он хриплым голосом. — Надо будет что-нибудь сделать…
На этом вопрос о столе решительно закрывается. Закрывается до завтрашнего вечера. Завтра стол опять заскрипит, опять выругается отец и опять закашляет дед Константин. Так уж повелось с незапамятных для меня времен, восходящих к пеленкам и шлепкам по попе.
— Костусь! — вступает в разговор бабушка. — Помнишь, когда мы жили на Огродовой? Там такой же был скрипучий стол…