Красная лошадь на зеленых холмах
Шрифт:
Но прошло время, и сны стали спокойнее. Во время работы глаза привыкли к разноцветным кусочкам, руки перестали дергаться. Появилось свободное время. Алмаз иной раз задумывался о том, какой он непростительно юный. Ай-яй, абсолютно немужественный на вид. Усы не растут, борода не растет, морщин вовсе нет.
Однажды вечером он поймал за рукав убегающего Белокурова и стал ему что-то шептать на ухо. Белокуров ничего не понял, только ухо стало мокрым и горячим. Он потер его ладонью и ворчливо сказал:
— Да говори громче.
Но Алмаз не мог
— Ну что, что? Ну пойдем в коридор, скажешь. Я тороплюсь.
В коридоре Алмаз, запинаясь и отворачиваясь, попросил у него бритву. Белокуров кивнул без всякой усмешки, вернулся в комнату, достал из тумбочки помазок в голубой чашечке, безопасную бритву, выдавил из тюбика мыльную пасту.
Когда он ушел, Алмаз взбил пену, помедлил, оглянулся и сел перед зеркальцем.
Другие ребята в комнате занимались каждый своим делом, не обращали на него никакого внимания…
Стараясь не смотреть себе в глаза, сведя от волнения дрожащие колени вместе, Алмаз принялся намыливать себе шею, щеки, надгубье. Пена сразу защекотала, обжигая, сохла и крепко-крепко стягивала кожу. Озираясь по сторонам — смотрят или нет соседи по комнате, он поднял безопаску и плотно прижал ее к лицу, зажмурившись, потянул вниз. Под тончайшим лезвием что-то зашуршало, стало потрескивать, какие-то невидимые волоски-пушинки чисто срезались, на выбритом лице осталось ощущение холодка. Алмаз открыл глаза, потрогал левой рукой щеку — какая гладкая кожа. Видимо, в самом деле он ее побрил. Осмелев, зачиркал бритвой по смуглому, кривящемуся в улыбке лицу. Конечно, порезался. Над губой выскочила капля крови, на подбородке заалела черточка…
— Ничего-о, жить можно! — повторил он слова Белокурова.
Все было прекрасно, только голос у Алмаза все еще оставался тонким.
Когда с Алмазом заговаривали девушки или начальство, он все так же смущался, отворачивался, утирал нос рукой, смотрел под ноги. Но одновременно с этим теперь изо всех сил сводил брови, округлые, шелковистые, и вот так ходил. А ведь при этом надо еще думать, разговаривать, смеяться. Стоило расслабиться, как морщина на лбу исчезала. Лоб по-прежнему оказывался гладким, как фарфоровая чашка! Трудно молодому человеку.
В последние дни с утра до вечера в общежитии горело электричество — окно занавешивали тучи. Алмаз возвращался к новым своим друзьям в сумрачную комнатенку, пропахшую куревом, старым закаменевшим хлебом, останавливался в дверях и с наслаждением вдыхал воздух. Сам он не курил, но табачный дым ему нравился.
Парни, умывшись, садились за стол. Днем ели в заводских столовых, а вечером дома.
Илья Борисович брал нож, рассматривал его и, хихикая, мурлыча, издавая смешные звуки носом и ртом, резал хлеб. Собирал в ладонь все крошки, забрасывал их в рот. Поправляя замаслившийся галстук, без конца говорил, при этом тонкая щеточка усов двигалась.
Шофер Петя распространялся о женщинах.
— Не женитесь, братцы! Я ето испытал, ето надо пройти — ето не расскажешь! Когда-нибудь меня покажут в музеях, будут говорить: вот он, вот-вот, он когда-то женился, пусть он нам доложит, что ето такое! Потому что к этому времени с загсами покончат.
— Загсы, паксы, ваксы… — добродушно ворчал Илья Борисович, попивая кефир, — вот это антимония! У нас лично в тюряге жен не было… — и снова, и вполне интеллигентно обращался к Пете: — Извини, я, кажется, тебя перебил, мой друг…
Тот продолжал:
— Мне Сашка, шофер Городницкого, говорил, что Гор говорил с кем-то из больших «бугров», будто на стройке у нас семьдесят процентов алиментщиков! Ну и что? Зато как работает наш честный советский алиментщик! Это говорил Гор, а мне Сашка, его шофер. Вот.
— Да-а, — удивлялись хмуро два электрика, шевеля мохнатыми пальцами под столом. — Понятно…
Плиточник из промстроя чесал затылок, вскидывая глаза к потолку. Он был молодой и рыжий, и ему эти разговоры были скучны, а Шагидуллину и вовсе мучительны.
Белокуров в таких случаях обычно не выдерживал:
— Кончайте ваш лагерный базар! — рявкал он. — Вы на советской стройке! Алмаз, что рот разинул? Я вам, Илья Борисович, не могу приказать, но вы имейте в виду.
Только эти два человека были друг с другом на «вы».
— А я что? Контра? — Илья Борисович вздрагивал, усмехался, дергал себя за комические усики. — Что я, шушера? — И краснел, напрягался, начинал кричать: — Да я за Советскую родную власть гор-рло перегрызу этим бандитам и спек-кулянтам! Сколько я их наколол! Я им кислоты в кашу, я им га-зогенераторной смазки!..
Илья Борисович дергал усиками и тяжело смотрел снизу вверх на Белокурова.
— Я молчу, малец! Если бы я был недостоин, меня бы не выпустили и сюда бы не взяли. А я на сто шестьдесят закрыл квартал…
Белокуров ничего не отвечал, поднимался и уходил.
А Илья Борисович долго сморкался, тряс головой, но больше ничего не рассказывал, лишь внимательно слушал других, тоскливо вглядываясь в собеседников круглыми черными глазами.
Электрики были страстные рыболовы. Оба невысокие ростом. Иван — рябой, а Сергей — в очках, они если рассказывали, повторяя и путаясь, то лишь о рыбалке, о рыбе.
— Берег там глина… нога ползет… закидушку заметнули, дай, думаю, закурю… а сапоги — поедешь, и в воду по колено… а леска — дерг… я за нее, а сам — в воду… я тяну, а выходит — себя в воду тяну…
Иван-рябой показывал с полстола, Сергей в очках — еще больше. Потом они насупливались и молчали.
— Ну что же, что? — не выдерживал Алмаз.
— Ушла… — со вздохом заканчивал один из электриков. — Аж вода хлестнула по берегам — сигареты унесло…
Плиточник Вася был из Рязани.
— А у нас рожь… — говорил он. — Вот смотришь — и все она. На самолете полетишь — и все рожь. То чуть зеленее, то желтее… где когда посеяли, от этого зависит.