Красная машина
Шрифт:
Отсюда гордость недобитых Сталиным старых большевиков, сменившаяся политотдельским, смершевским пафосом бывших фронтовиков.
А они краснознаменным шествием под портретами вождя, похоже, входящего в XXI век не обвиненным солженицынским «Архипелагом», а преображенным апокрифами в остроумно-обаятельного отца и друга, предают память не вернувшихся с войны.
И не их ли, а не только бездарного начальства, вина, что в той же самой стране, на тех же самых улицах отрабатывают строевой шаг уже под фашистской свастикой спортивно-тренированные
Чувствую, что вот-вот сорвусь в некорректный тон. Но что же делать? Я из этого же времени. Прожил в нем шесть десятилетий – и другого не видел. Нет у меня образцов и примера объективности.
И я уже не верю, что застану спокойное – без слепой и глухой страсти – объяснение произошедшему с моей страной.
Когда, например, революцию семнадцатого года не только не назовут больше великой, но и катастрофой станут звать с оговоркой, памятуя, что были же и те, кто верил, что она стоит жизни – и своей, и противника. Что массовая жестокость к согражданам может быть как-нибудь оправдана…
Каждое из десятилетий, пережитых страной после 1910 года, характерно прежде всего взрывной, пружинной плотностью, где год, как в тюрьме или на Крайнем Севере, можно считать за два, за три, за столько, сколько вместится. Но по силе сопряжения контрастов-полюсов, по объему разрушительной для сознания и сердца информации, по необходимости гибельно существовать в социальной, духовной, эстетической несовместимости втиснувшихся в лопнувшие по швам года эпох, кажется, что второе десятилетие века ни с каким другим не сравнить.
Конечно, одно горячечное сравнение само собой напрашивается – с тем десятилетием, с которого оглядываюсь я во времена рождения моих родителей, напрягая фантазию и волю, силясь выбросить из памяти лживые страницы школьных учебников истории и всяческих книг, призывающих все на свете позитивное исчислять от осени 1917 года. Мы тоже за прошедшие годы прожили, не сразу и не всегда отдавая себе в том отчет, в разных укладах – и перепады, обвалы систем травмировали нашу психику. Но опыт потерь у жителей нашей страны велик, как ни у кого в остальном мире.
Этот опыт – наше главное и единственное достояние. Обмелевший источник жизнестойкости.
Революция в своих канунах выглядела скорее маскарадно, чем всерьез зловеще. Красные банты, митинги с красноречивыми ораторами, пение завезенных из Франции «Интернационала» и «Марсельезы». Отречение государя императора в пользу брата Михаила, а затем и отречение брата…
Как все это – скорее зрелище, чем действо – перешло в животный страх арестов и расстрелов в подвалах?
Кто мог изначально предсказать неумолимость подобного поворота в российской истории?
Не левое ли искусство?
Русский авангард – предсказатель катаклизмов: революции и гражданской войны.
Это искусство славило изменение мира. Правда, предсказать последствия конкретных изменений – и для себя в частности – не смогло и оно.
Напомню, что модернизм 1900-х отличали: округлое завершение линий, усиление эстетизма, сложная гармония, сложный цвет, декоративность, услаждающая глаз в архитектуре, живописи, моде.
Авангард же – крик.
В авангарде превалирует красный цвет. Отсутствие симметрии, резкие футуристические формы.
Словом, чертеж вместо красоты: мир разлагается на различные геометрические фигуры.
С авангардом в искусство и жизнь входила нетерпимость.
Нетерпимость, разумеется, и по отношению к самому авангарду. Александр Бенуа считал, что «футуризм – не простая штука, не простой вызов, а это один из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость и запустение».
Едва ли не резче высказывался Дмитрий Мережковский: «Футуризм – это имя Грядущего хама. Встречайте же его, господа эстеты, академики. Вам от него не уйти никуда. Вы родили его, он вышел, как Ева из ребра Адама, и не спасет от него вас никакая культура, – что хочет, то сделает. Кидайтесь же под ноги хаму Грядущему». Самое пикантное здесь, что и Бенуа, и Мережковский процитированы в статье одного из лидеров авангарда, Казимира Малевича, чей «Черный квадрат», обозначающий бездну, пустоту, в которую предстоит заглянуть всем, обнаружив ее и в себе, стал наиболее известным знаком направления. Работы же других выдающихся художников авангарда знают в основном ценители.
Советская власть, распахнувшая по недосмотру свои объятия революционерам от искусства, быстро – к середине двадцатых годов – спохватилась, насторожилась.
Предпочла традиционные направления. Возвеличила Репина, не принявшего новую власть.
Про футуристов – или «будетлян», как называл их Велимир Хлебников, – у нас долгие годы знали лишь в связи с Маяковским. Причем про футуристический – самый оригинально талантливый – период в работе лучшего, по официальному признанию, поэта говорили глухо. В молодости Маяковский с друзьями-футуристами предлагали бросить Пушкина с «корабля современности». Сейчас, похоже, с этого метафорического корабля пытаются бросить, наоборот, Маяковского как назначенного Сталиным классика…
Все повторяется. Уменьшается только масштаб ниспровергателей.
В спорте не было и не могло быть явлений, течений и направлений, сейсмографирующих особенности времени.
Но были уже фигуры, символизирующие перепады представлений в глазах несчастных современников.
В фигуре, облаченной в теннисные одежды, различима не эмблема, однако, а конкретный человек – чемпион России граф Сумароков-Эльстон, чей облик так и просится на обложку спортивного календаря за 1913 год.