Красная Валькирия
Шрифт:
– Что же будет с нами, Лариса Михайловна?
– нервные, тревожные вопросы Гаяне градом посыпались на склоненную голову Ларисы.
– Пьесу запретят? А нашу труппу отошлют обратно в Ростов?
– Не бойтесь, Гаяне, вас не отошлют в Ростов. Даже если этот спектакль запретят, вы сохраните остальной репертуар. Расскажите мне о нем, - "валькирия" уводила разговор в сторону, потому что не могла сказать этой девочке главного, да и что могла понять Гаяне в ее прошлом и настоящем?! Время пощадило молоденькую актрису из Ростова, позволило ей остаться самой собой, и эта недоступная Ларисе
– У нас всего три пьесы, Лариса Михайловна. Мольер - "Проделки Скапена", "Трагедия об Иуде" Ремизова и "Гондла". Если "Гондлу" запретят, мы лишимся лучшей пьесы в репертуаре...
– Вы не сможете долго играть "Гондлу", - с опущенной головой, избегая настойчиво-вопросительного взгляда Гаяне, ответила "красная валькирия".
– Еще один спектакль - и вас всех арестуют прямо на сцене. Или в гримерной. Вы не успеете доиграть его до конца. Не произнесете последний монолог Леры-Лаик, который вам так хорошо удается... Не скажете: "Так уйдем мы от смерти, от жизни...", - стальной голос Ларисы обмяк, стал нежным, плачущим, обреченным, и Гаяне пришлось договорить за комиссаршу:
– Брат мой, слышишь ли речи мои?
К неземной, лебединой отчизне,
По свободному морю любви...
– Если бы вы только знали, Гаяне, как мне хотелось сказать ему это перед расстрелом, но я не успела...
– Что сказать, товарищ Рейснер?
– комиссарша, готовая заплакать, внушала Гаяне удивление и невольный страх.
– Эти строки...
– продолжала Лариса.
– "Брат мой, слышишь ли речи мои...". Гафиз не мог услышать - в августе 21-го я была в Афганистане. Я ничего не знала о расстреле. Раскольников знал, но скрывал от меня.
– Почему вы называете Гумилева Гафизом?
– голос Гаяне звучал участливо и мягко, она перестала бояться комиссаршу, потому что увидела в ней "нежную девочку Лаик". Увидела - и смирилась с тем, что "девочка Лаик" неизбежно станет валькирией - через несколько минут, когда устанет блуждать по благословенным долинам памяти.
– Потому что у него был волшебный сад... И птицы... И единорог, который повиновался поэту. И я жила в этом саду. Правда, недолго. Лариса разговаривала сейчас сама с собой, и едва ли заметила, что собеседница перестала ее понимать.
– Какой сад, Лариса Михайловна? В каком саду вы жили?
– В саду Гафиза, - по губам валькирии скользнула отрешенная улыбка.
– Есть такая пьеса у Гумилева - "Дитя Аллаха"...
– Я слышала об этой пьесе, - призналась Гаяне.
– Но не читала. Там, кажется, говорится о дервише...
– И о персидском поэте Гафизе, у которого был волшебный сад, - все так же отрешенно улыбаясь, продолжила Лариса.
– И сладкоголосые птицы, и единорог... А потом в этот сад пришла прекрасная Пери, чтобы остаться там навсегда. Лери - Пери, какая точная рифма! В письмах Гумилев называл меня Лери, а я его - Гафизом. Это была игра... Почти детская. И длилась недолго. Я не осталась в саду Гафиза, потому что выбрала революцию. Или потому,
– Крестоносцы освобождали Гроб Господень, - не сдержалась актриса.
– А кого освободили вы?
– Россию...- усмехнулась Лариса.
– Впрочем, я уже не верю в это. Раньше я верила, что у революции есть ризы. Белые ризы. Но они побурели от крови. Так много было крови... Я когда-нибудь расскажу вам... То, что не решаюсь напомнить себе. О том, как на Волге набивали ржавые баржи пленными, словно селедками - дырявую бочку, и топили эти баржи посреди реки... Мы плыли на бывшей царской яхте "Межень", и я нашла там матроску расстрелянного мальчика - царевича Алексея... И драгоценности императрицы. Запах крови так пропитал нашу яхту, что я не могла дышать. Меня тошнило от запаха крови! Но я запрещала себе думать об этом. Я выходила на палубу в парижском платье... И смотрела, как ставят на форштевень людей...
– Зачем на форштевень?
– ахнула Гаяне, едва ли знавшая, что так называется носовая часть судна.
– Чтобы не хоронить...
– торопливо и сбивчиво объясняла Лариса.
– Потому что негде. Кругом вода. Пленных ставили на форштевень и расстреливали. Или просто сбрасывали в воду. И своих, которые бунтовали, тоже ставили на форштевень. Это все равно, что к стенке. Только там, на Волге, стенки не было. Только вода. Она всех и принимала, как персидскую княжну...
– валькирия истерически расхохоталась.
– Боже мой, Господи!
– теперь Гаяне смотрела на Ларису с неподдельным ужасом.
– Но как же вы могли? Вы же любили стихи!
– Не только любила, но и писала...
– валькирия встала за спиной Гаяне и оттуда продолжала свой страшный рассказ, чтобы не видеть укоряющих глаз собеседницы.
– Я и сейчас пишу стихи. И прозу. Только то, что я пишу, нравится мне все меньше и меньше.
– Но как же можно? Как же можно - после этого - писать?
– с тоской и болью спросила Гаяне.
– Я спрашиваю себя о другом...
– пожала плечами Лариса.
– Как можно после этого жить? Но вы же видите - я живу! Памятью о чудесном саде Гафиза, в котором побывала однажды. Я больше не верю в революцию, но все еще верю в стихи.
– Бог вам судья, Лариса Михайловна, - тихо сказала Гаяне.
– Помогите нашему театру - ради стихов, которые вы так любили.
– Я помогу вам, Гаяне.
– прозвучал ей в ответ растроганный голос валькирии.
– Ради Гафиза. И ради "нежной девочки Лаик", которой я была когда-то.
– Что вы будете делать теперь, Лариса Михайловна?
– спросила Гаяне.
– Уеду куда-нибудь. Может, в Германию на баррикады. Там началась революция, и так хочется, чтобы она была другой, чем наша. Без расстрелов и зверств. Как очистительный ливень.
– Неужели вы верите, Лариса Михайловна, что такие революции бывают на свете?
– тихо, почти шепотом спросила Гаяне. А вдруг кто-нибудь услышит, донесет? Они здесь одни, но все же... Даже стены порой владеют даром речи и могут доносить в ЧК.