Красная Валькирия
Шрифт:
"Правильно сказано - революция пожирает своих детей.
– думал Федор Федорович.
– Надо будет обязательно вставить это в пьесу о Робеспьере! Пусть Коба читает, это испортит ему аппетит!".
За те годы, когда Лара не замечала Федора, и он постепенно научился жить без нее. Раскольников женился, у его избранницы было вполне подходившее для "бойца литературного фронта" имя: Муза. Она быстро и ловко печатала на машинке и была для Раскольникова и литературным секретарем, и верной подругой, и опорой. Брак оказался счастливым, но о Ларисе Раскольников помнил каждую минуту - она оставалась
– Стоит ли?
– честно спросил Федор.
– Зачем это?
– Приходи сегодня же - и не раздумывай.
– отрезала Екатерина Александровна.
– Раньше к Ларочке было трудно пройти, врачи не пускали, боялись за ее здоровье. А сейчас ничего - пускают...
– Хотелось бы верить, это потому, что Лара выздоравливает, - не совсем уверенно проговорил Раскольников.
– Куда там... Хуже! Каждый день все хуже ...
– зарыдала бывшая теща.
– Тогда почему посетителей пускать стали?
– поинтересовался Раскольников, хотя сам догадывался, почему.
– Такая она им не страшна...
– прошептала ему на ухо Екатерина Александровна.
Отправляясь к Ларисе, он не мог стряхнуть с себя странное оцепенение, почти безразличие. Но, как только Федор увидел ее, все перевернулось. Бледная, слабая, смертельно исхудавшая, с потускневшими, жидкими волосами, такая маленькая и беспомощная под огромным одеялом. Рядом - мать и какой-то мальчишка, по привычкам - бывший беспризорник, но Раскольников едва заметил их. Врезалось в память то, с какой трогательной нежностью цеплялся за ее восковую руку этот шмыгающий носом мальчишка. Он понял: Лара по-прежнему - самая любимая и главная в жизни женщина, хоть и уже не нужная. Однако теперь уместнее употребить форму: "была". Быть ей оставалось недолго.
Одно хорошо - в маленькой палате не было других больных. По нынешним временам понятно, каких "больных" можно было ожидать рядом с товарищей Рейснер. Значит, ее списали со счетов. Впрочем, непременно войдут "доктора" или "медсетры", и очень скоро - соглядатаев здесь много, и в белых халатах, и без! Говорить нужно быстро и тихо.
– Здравствуй, Лебеденочек, - просто сказал он и прикоснулся товарищеским рукопожатием к ее бессильной руке.
– Надо же, вот и увиделись. Сколько лет не звала, а тут...
– Мама, Алеша, - сонным, непослушным голосом попросила Лариса.
– Выйдите, прошу вас, нам с Федей поговорить надо.
Это ласковое "Федя" прозвучало так внезапно! Раскольников неожиданно для себя поднес к губам ее руку, которую собирался лишь товарищески пожать. Сам не понял - что случилось, почему так предательски дрогнуло его сердце: он ведь в былые годы рук женщинам никогда не целовал, только губы и все остальное! Но в эту минуту старорежимный жест оказался вдруг единственно уместным. И она рада, улыбается...
Когда вышли мальчишка с матерью, Лариса, резиново улыбаясь бескровными тонкими губами, сказала Федору:
– А знаешь, таким я бы смогла тебя полюбить...
– Каким - таким?
– Ты помягчал, Федя...
– Это, наверное, потому, Лара, что я нынче не боевые корабли вожу, а поставлен партией у литературного штурвала, так сказать.
– попытался пошутить он.
– Крови больше не лью, только чернила. Но и здесь размягчаться не время. На литературном фронте борьба тоже кипит! Много, видишь ли, разной публики, "попутчики", иначе не скажешь! Безыдейные писаки... Боремся с ними строжайшей партийной цензурой.
– С кем теперь бороться, Федя?
– со странной, снисходительно-сочувственной улыбкой спросила Лариса. Ее слова доносились как будто из иного мира, он вслушивался в них, как в откровение. Сейчас он наконец верил ей - каждому слову!
– Ты ведь и сама с такими боролась, Лара!
– вяло попытался возразить Федор.
– Явно они с нами, а тайно... Михаил Булгаков, к примеру. Написал же он пьесу про киевских золотопогонников! Ты же помнишь, "Дни Турбиных"... Возмутительно, что ее допустили к постановке не где-нибудь, а в Художественном театре! Теперь там на сцене "Боже, царя храни!" поют, двурушники, а публика ради этого ходит! Видишь ли, Ларисонька, такие безобразия не прекратить одними запретительными мерами, как предлагают некоторые... Нужен пример подлинно революционной драматургии! С поэзией чуть лучше дело обстоит, там ведь товарищ Маяковский, и не он один... А пьесы я сам теперь буду писать, не хуже Гумилева, поверь!
– Федя, я прошу тебя, оставь в покое и Гумилева, и Булгакова!
– попросила Лариса.
– Мне уже не нужно ничего доказывать, я скоро умру, а тебе жить...
– Не говори так, Лебеденочек, верь: ты не умрешь!
– Федор снова совершил небывалое: встал на колени у ее кровати и припал губами к слабым, усталым рукам Лары.
– Я не дам тебе умереть! Не оставлю тебя, ты слышишь! И для начала заберу тебя отсюда, родная. Так что не говори о смерти больше. Борись!
Он помолчал, мучительно соображая, какие еще слова будут сейчас уместны, а потом сказал как-то удивительно спокойно и просто:
– Хочешь, я тебе стихи почитаю? Даже твоего Гафиза... Знаешь, я прочел его стихи в Кабуле, когда ты уехала... У него хорошие стихи, крепкие! "Приглашение в путешествие", например. Или "Индюк"... Несмотря на забавное название, как раз про нас! "Уедем, бросим край докучный и каменные города, где вам и холодно, и скучно, и даже страшно иногда....". Это он, наверное, для тебя написал? Удивительно, я уже не ревную... Ты только выздоравливай, милая! И прости меня, сама знаешь за что... Привел я его под чекистские пули, каюсь. Не стану говорить, что от любви к тебе. Любовь не должна убивать! От ревности и от злобы... Жаль!
– Гафиза все равно бы арестовали...
– по-ангельски отрешенно улыбнулась Лара.
– Дело совсем не в тебе, Федор. Он был противником нашей революции... Я и сама теперь ее противник - но поздно... На смертном одре можно каяться, все равно уже ничего не исправишь!
– Спасибо, Лара. Скажи мне, только одно скажи...
– Что сказать, Федя?
– Ты любила меня - хоть когда-нибудь? Хоть в ту ночь, когда я после "Крестов" в горячке лежал, а ты за меня выводить "Аврору" пошла? Тогда - любила?!