Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– Брг-ись!
И опять шарахнулся, но это был не извозчик, а озорной рабочий парень в финской шапке, и крикнул он не Феде, а тому кучеру, в ответ и в предупреждение. И ещё успел напугать дам: две головки дружно обернулись через середину, опоминаясь о какой-то уличной жизни, – а парень высунул им язык.
Фёдор Дмитрич отошёл в первое же стенное углубление и всё это записал.
Невский вовсе был свободен сегодня от не вышедших на линии трамвайных вагонов, вчера замерших, возвышенных над окружающим, – весь просторен в длину и казался шире обычного, да что-то и толп не видно,
Увы, будняя жизнь опять безпросветно заливала неколеблемую столицу.
А может – и к лучшему так, чтоб не разрывали сердце казаки.
Вдаль, в лёгкую дымку снежка, уходили бездействующие трамвайные столбы.
На расширении у Казанского собора всё же надеялся Фёдор Дмитрич увидеть вчерашнее море голов. Нет. Была ещё толпа – но не такая необъятная. И ничего не делала. И как будто расходилась. В истоптанном снежном сквере чернели порознь, всяк себе, Барклай-де-Толли и Кутузов, и дуги ребристой колоннады уводили в собор.
Ну, а если уж у Казанского всего-то – то и нигде.
Вчерашнее не повторилось, как не повторилась и вчерашняя удивительно светлая вечерняя заря.
Правда, два раза проехали верховые отряды, в ту и в другую сторону, сперва казачья полусотня, потом конная стража. Они проезжали зачем-то во всю ширину Невского от дома до дома, вплоть к тротуарам, то ли силу давая почувствовать, – но и никак не угрожая. Но публика, не пугаясь, сдвигалась, а извозчики и автомобили задерживались накоротко, – и снова всё двигалось.
Дальше не пошёл. Сильно усталый, отчасти и в досаде, вернулся Фёдор Дмитрич к сумеркам домой.
И тут вскоре один приятель из их редакции, заметный среди народных социалистов, позвонил ему на квартиру возбуждённо.
– Ну? Вы знаете, Фёдор Дмитрич? На Невском…
– Что на Невском? – с невесёлой насмешкой отвечал Федя. – Да я только что его прошёл весь, до Аничкова моста. Ничего там нет.
– Говорят, на Знаменской, у вокзала… Стреляли. И казаки ваши – зарубили пристава!
Ну и соврут! Ну и придумают! Казаки – пристава?..
– Вот до Знаменской не дошёл. Так именно там?
– Очевидцы рассказывают…
– Этих очевидцев, знаете, слишком много развелось. Как старожилов. Никому не верьте.
И – молчали в телефон. Именно потому-то и не надо было верить, что так хотелось!
– Со вчерашним днём никак не сравнить, схлынуло, – уверял Фёдор Дмитрич. – Значит, сил наших не хватает. А они сильны. Знаете, у Чехова есть такой рассказ – «Рано»? Пришли нетерпеливые охотники на вечернюю зарю, постояли-постояли, – нет, не летят, рано…
И сколько же жизней человеческих надо? Сколько сил душевных, чтоб дотерпеть, дождаться?.. Да будет ли вообще когда-нибудь, хоть при внуках наших?
Печально молчали в телефон.
35
Колыхает подводной загадкой измена так же, как и любовь. Есть причина у любви – есть и у измены?
Тогда, в октябре, Вера сама видела, как эта измена рождалась. Ото взгляда ко взгляду изумлялся и завлекался брат. В один вечер огненно забрало его. У Шингарёвых она смотрела на неравные пересветы двух лбов, и гордость за брата, что Андозерская его оценила, заслонялась страхом: эта женщина просто брала его, открыто тянула, а он принимал её взгляды вопросительно-готовно. А потом он исчез на пять дней, почти до отъезда. Вернувшись, ничего не объяснял. Понималось – не называлось, Вера не могла переступить первая. Потом – сумасшедшая телеграмма из Москвы, что может нагрянуть Алина, – то есть уже узнала?
Нравственное право вести или не вести себя так стояло и перед Верой. Если приложить встречные усилия, она уже притянула бы Михаила Дмитриевича к себе. Но такого права она не смела себе присвоить. Хотя и чувством и разумом знала, что это было бы для них обоих единственное счастье, – она не смела вмешаться и подогнать то, как оно само течёт невидимо и непредвидимо нами. Её вера разрешала только: ждать, как Бог пошлёт, и надеяться. Как няня говорит: наша доля – Божья воля.
Георгий прожил сорок лет и женат десять, а как будто никогда не придавал значения женитьбе больше, чем общепринятой жизненной обыкновенности. А Вере виделась в браке тайна б'oльшая, чем просто любовное схождение двоих: в браке – иное качество жизни, удвоение личности, и полнота, не достижимая никакими другими путями, – завершённая полнота, насколько она вообще может быть завершена для человека.
Этого удвоения, нового наполнения – она не видела в Георгии.
Четыре последних месяца Вера ничего не знала о брате, он написал-то один разик. Андозерскую встречала изредка в библиотеке, здоровались, но ни по шелоху нельзя было ни о чём угадать. И вдруг вот – всё прорвалось от Алины, телеграммами, упрёками, и сразу Веру бичевали как союзницу и укрывщицу измены. И, на словах отрицая, она душевно приняла эту роль, уже обвинённая, так и ладно. (Всё хотел их с Алиной сдруживать – и вот поссорил.)
Душевно приняла, душевно же не принимая: невозможно и самым близким уступать, где вообще уступать невозможно. Если признать всеобщую правоту измены, то кончится всякая вообще жизнь. Если не радостное бремя любви, то долг надо нести, иначе всё смешается и порушится.
Но здесь были: любимый брат и очень нелюбимая Алина. В Алине так многое не нравилось Вере – больше всего отталкивала её напряжённая, нервная гордость, за этой гордостью не чувствовала Вера, чтоб Алина любила Георгия, а скорее всегда себя, и чтоб он прилюдно выражал к ней любовь. Так многое не нравилось – легче было пересчитать, что нравилось.