Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
Шрифт:
Но не сказал и нескольких фраз – дверь распахнуло скаженно, как ветром – стук об стену ручкой! – и вошли в чёрных бушлатах два матроса, а на боках у них, не по форме, большие маузерные кобуры. Первый – долговязый, звереватый, сильно небритый, второй – по плечо ему, голова как тыква.
И от двери, в четыре руки сильно размахивая, быстро туда – на возвышение, где председатель и докладчик. А оттуда, повернясь, звереватый грозно:
– Товарищи! Мы сейчас – из Кронштадта прямо!
Им захлопали.
Председатель успел вставить:
– Предоставляю вам слово.
А долговязый уже хрипел-гудел:
– Товарищи! Четыре дня назад революция освободила меня из Шлиссельбургского замка. Оставил там сдачу, семь лет каторги. И поехал сразу свой Кронштадт смотреть. И – что увидел?
Света не хватает, не так хорошо его лицо видно, но запрокинул голову, как задыхаясь:
– В Кронштадте царствует и управляет – контрреволюция! Совет депутатов обпутали, прислали Пепеляева, комиссара от Думы. Руки в карманах матросам не держать, революция окончена, анархию прекратить, война до победного конца. В Морском соборе служат молебен по завоёванной свободе. Пепеляев заседает в офицерском собрании, кадки с цветами, приглашённым матросским депутатам подают на круглых столиках в чашечках чай с печеньем. От Гучкова телеграмма: свобода завоёвана, спустить боевые флаги, враг у ворот, а агенты разрывают единство нации. Товарищи! Буржуазия у власти, а мы на задворках?
Для того и послали туда большевики мозговитого Семёна Рошаля, ещё не справился?
Из зала кричат:
– А что, офицеров повыпускали?
Тыква, внушительно:
– Не, сотни две ещё под арестом. Выводят их улицы подметать, грузчиками работать.
А долговязый:
– Товарищи! Кто же возьмётся за Кронштадт, если не Выборгский район? Вы должны немедленно слать в Кронштадт стойких и надёжных! Надо перетряхнуть там всех и вырвать заразу с корнем! Иначе мы останемся с рев'oльверами против фортов и кораблей.
А его-то кобура, окажись, и расстёгнута была – и он выхватил над головищей огромный маузер:
– Надо немедленно разогнать гидру – и захватить крепость!
Тут Макс решился вежливо возразить:
– Но это всё не нас касается, товарищ. Вы – идите в Петроградский Совет.
Звереватый обернулся на Макса, потряс револьвером – вот сейчас пришьёт его на месте:
– Я знаю, кого касается! Я – знаю, куда пришёл! К херам ваш меньшевицкий холуйский Петроградский Совет! Ещё проверим и этот Совет, кто там заседает! Мы – не верим Чхеидзе, не верим Скобелеву, пошли вы все к трёпаной матери! Форты и корабли – наши кровные! Не спускать боевых флагов! Революция – только начинается! На кого направим орудия – на того и направим. Мы! Сами!
И тыква – кричит собранию, глаза кругом напрокате:
– Са-а-а-ами!
И – захлопали им, захлопали.
Долговязый спрятал маузер.
И – к чертям пошла повестка дня, доклад Макса, – стали выбирать надёжных товарищей для Кронштадта.
Каюров и Шутко уже допёрли, что это и есть тот Ульянцев, которого судил в октябре военный суд, Шляпников их защищал забастовкой, а три дня назад послал Ульянцева в Кронштадт.
Хотя там – Рошаль, и тоже не один, ну пусть и эти охотников набирают, сильней наша сила будет!
451
Начальник псковского гарнизона генерал Ушаков был спасён в последнюю минуту – но отнюдь не силой и волей Главнокомандующего фронтом. Уже его волокли – стрелять, рубить или топить в Великой, – как подскочили два молодых образованных солдата и неистово кричали, останавливая. До штаба фронта теперь в пересказах это дело дошло так. Ушакова тащили за то, что он был строг и жёстко держал гарнизон, рассыпая наказания. А молодые солдаты задержали толпу свидетельством, что они сами лично получили от генерала Ушакова помилование невиновному солдату. И толпа сразу смиловалась и отпустила генерала, даже прося у него прощения.
Ушакова успели спасти – а вот Непенина никто не спас.
И спасут ли Николая Владимировича Рузского, если потащат и его?..
От самого парада его ломила жестокая мигрень. И – не мог успокоиться, ни в каком занятии.
Такой необезпеченности и неуверенности, как сейчас, он просто за всю жизнь не испытывал.
Рузский и по себе всего более склонен был впадать в настроение мрачное и даже в отчаяние. Но принуждал себя не проявлять.
Мнилось – что-то успокоили сегодняшним парадом. Ничего подобного: к вечеру опять вспыхнули безпорядки и насилия. На улице схватили адмирала Коломийцева, георгиевского кавалера, – разъярённые солдаты неизвестной части оскорбляли его и поволокли под арест. Прибежали доложить Главнокомандующему – но что мог сделать Рузский, кого послать? На комендантскую роту при штабе и на ту не было надежды. И если не постыдились тащить адмирала – то что мог бы поделать с ними и сам Рузский, со своими тремя георгиевскими крестами?
Да вся обстановка – в отношении Петрограда и революции – была слишком деликатна, чтобы позволить себе опрометчиво, грубо действовать. Ни от Ставки, ни от нового правительства Рузский не имел приказа действовать определённо подавительно. Да если б и имел – он не посмел бы противопоставить себя моральному авторитету революции.
В нынешней катастрофической обстановке самой правильной и самой тактичной была находка Рузского: ему, Главнокомандующему, прибегнуть прямо к петроградскому Совету рабочих депутатов, найти понимание – у него, и просить поддержки – у него. Вот только дождаться возвращения Михаила Бонча.
Так думал он, но вдруг неприятнейшим диссонансом – подали ему привезенное из Петрограда, чуть ли не солдатом, письмо – от Бонча! – только от того, второго, революционного, Владимира. И тот (неизвестно по какому праву так прямо обращаясь) весьма развязно и с тоном превосходства спрашивал: насколько искренно воинские чины Северного фронта приняли новый государственный строй?
Вопрос – в упор, и вопрос, конечно, прежде всего о самом Рузском, – и генерал даже вспыхнул от обиды. Такое спрашивалось – о нём, который, можно сказать, и создал этот новый государственный строй, потрудясь для этого больше, чем сам Петроград! (Впрочем, надо понять и революционера: почему он должен доверять царскому генералу?) Вопрос подвергал сомнению революционную лояльность Рузского – и его нельзя было оставить без ответа!
А Михаил Бонч – всё никак не ехал и не ехал из командировки!
В плохо защищённом штабе, когда революционная стихия мела по улицам Пскова, особенно ощущалась реальность власти петроградского Совета и неизбежность оправдываться.
Обвинение было так серьёзно, весь момент такой острый и переклончивый, – Рузский решил ответить Бончу открытой телеграммой. В расчёте всё же на родственную связь – не Председателю Совета, а именно Бончу.
Что он сам, генерал Рузский, и подчинённые ему армии и воинские чины вполне приняли новое существующее правительство – впредь до решения Учредительного Собрания. Однако и просит он содействия, чтобы… как помягче их назвать?.. уполномоченные и другие лица Совета, прибывающие в пределы Северного фронта, прежде чем обращаться к рабочим или войскам, обращались бы предварительно к Главнокомандующему, дабы установить полную связь. Что Псков как ближайший пункт к Петрограду имеет огромное значение, и всякие волнения в нём совершенно недопустимы. Между тем приезжают… гм… делегаты и обращаются непосредственно к населению и войскам…