Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого
Шрифт:
И может быть – скоро» (173).
Жизнь без любви перестаёт быть жизнью («Нам не жить, она угадала», – думает чуть выше Воротынцев). Но если разверзлась тютчевская «всепоглощающая бездна», если жжёт «неостановимой тоской» (173) чувство конечности всего земного, то при чём здесь война, революция, история? Однако, двинувшись от «личного» и пройдя по метафизическому маршруту (характерно двоящееся значение местоимения первого лица множественного числа: «мы» в косвенных падежах – это и чета Воротынцевых, и «мы все»), мысль героя упирается в злободневную конкретику. Прощаться с «этой страной» («и может быть – скоро») придётся не только потому, что всякий человек смертен. Любые исторические потрясения ничтожны по сравнению с тем, что происходит при переходе от бытия к небытию, но сознание своей малости и конечности не выводит человека из той единственной жизни, которая ему дана и за которую он несёт ответственность. [29] В последний раз мы видим Воротынцева не на вокзале, когда, расставшись с Алиной, он прощается со всей жизнью, [30] но на могилёвском Валу, где раздумья героя о близящейся битве хоть и сцеплены с мыслью о смерти, но отнюдь ей не подчинены.
29
Речь
30
Рассуждать о том, встретятся ли когда-нибудь ещё Воротынцев и Алина и как в таком случае будет развиваться их «тягомотина», так же бессмысленно, как решать вопрос о том выйдет ли Онегин (или муж Татьяны) на Сенатскую площадь, станет ли Алёша Карамазов революционером и как сложится судьба рано осиротевшего Серёжи Каренина. Из дневника Солженицына (который будет опубликован в 17-м томе настоящего Собрания сочинений) известно, что писатель планировал протянуть эту сюжетную линию ещё через несколько Узлов. Эти абсолютно бесспорные сведения относятся, однако, к определенной стадии разработки замысла, но не к тому завершённому художественному тексту, которым мы сейчас располагаем. Завершённость «повествованья в отмеренных сроках» вовсе не отменяет его сюжетной открытости, то есть возможности самых разных вариантов «продолжений» историй того или иного героя, каждый из которых гадателен и, по сути, пребывает вне «поэтического мира» «Красного Колеса». (Ровно так дело обстоит и с «Евгением Онегиным», «Братьями Карамазовыми», «Даром», продолжение которого Набоков серьёзно обдумывал, но не написал, или любым иным сочинением с «открытым финалом».) Последняя встреча читателя с Алиной происходит на могилёвском вокзале – никаких намёков на то, что с ней случится дальше, Солженицын в тексте не даёт. За указание на то, что герои расстаются навсегда, можно принять реплику Алины: «А когда мы последний раз так ходили? Когда ты ехал в Петербург» (173). Могилёвская вокзальная сцена действительно отражает московскую (О-16: 14). Алина узнаёт начало своих бед (для неё несчастья начались именно с поездки Воротынцева в столицу и его романа с Ольдой) в их «конце», что психологически оправдано. Нечто подобное чувствует и Воротынцев. Но это – ощущения героев, которые не знают и не могут знать будущего, а не авторский знак завершения семейного сюжета. Можно предположить, что, развёртывая в «Апреле…» «тягомотину» столь подробно, Солженицын свёл сюда тот сюжетный материал, что изначально должен был «распылиться» по нескольким Узлам. Эта гипотеза (если она верна) в известной мере объясняет генезис сложившегося текста, но не даёт никакой информации о том, что произойдёт с Алиной за пределами «Апреля…». Мы в самых общих чертах знаем, что «потом» случится с Воротынцевым и Ксеньей и Саней (о чем ниже), но не со всеми прочими вымышленными героями. Да и о будущем исторических персонажей Солженицын говорит редко. Сильные исключения – Ободовский (Пальчинский) и Гвоздев (О-16: 31, где в зачине сказано и о расстреле инженера чекистами, и о трёх лагерных десятках активиста-рабочего) и Шингарёв, названный (впрочем, без пояснений) «закланцем нашей истории» (М-17: 3’). В конспекте «Узла Девятого» («Декабрь Семнадцатого») после цитаты из тюремного дневника Шингарёва дано горькое замечание в скобках: «Так и не поднялась в напуганном обществе кампания за освобождение Шингарёва, Кокошкина, Долгорукова: ревдемократы уклонились как чужие им; буржуазные круги и интеллигенция не решаются: мол, как бы не сделать арестованным хуже. И оставили на убийство».
Революция не отменяет прежних личных злосчастий, но и одолеть человеческое стремление к счастью ей не всегда по силам. В центральной главе «Апреля…» (финал первой книги) происходит неожиданная встреча Ксеньи и Сани, которые сразу и навсегда понимают, что они друг другу – суженые. Не революция переносит Саню в Москву – просто пришло время положенного отпуска, а в родной Сабле Сане делать нечего (31). На вечеринку к подруге Ксенья отправляется «вдруг», прежде обоснованно отказавшись: «Ой, не могу, ноги не идут» – после дня работы на земле и нескорого возвращения в город из Петровско-Разумовского (91). Все обстоятельства «против», даже найти вечером извозчика в пореволюционной Москве труднее, чем раньше, – а встреча происходит. Это не простое сцепление случайностей, а судьба.
Сольный (адресованный одному новому знакомцу) танец Ксеньи напоминает о неудачной пробе, танце для Ярика Харитонова (М-17: 545), многодневные хождения с Саней по Москве (156) – о единственной прогулке с Яриком (М-17: 549). В марте Ксенья, ждущая любви, сердцем поняла, что Ярик – не тот, кто ей предназначен, и при всех своих сестринских чувствах к строгому, печальному и так нуждающемуся в женском тепле поручику ласково, но твёрдо его отвергла. Она ждала «своего» – и дождалась. И Саня, который не мог, «как Чернега, пойти к случайной тут крестьянке, лишь потому что её хата оказалась рядом», на офицерской вечеринке проникается правотой Краева: «Воюющему мужчине естественно знать ту женщину, к которой он должен вернуться, и весь его военный путь должен быть к ней» (М-17: 577). Этот фронтовой разговор он вспомнит в счастливые московские дни (156). Наверняка вспоминает и о том, как в тот же вечер мечтал «полюбить – по-настоящему». Как думал о предстоящей поездке в Москву – «ни к кому определённому», но туда, где «сами тёплые стены московских переулков – помогут. В чём-то. Встретить кого-то. Ведь каждому это обещано». Как глядел на молодой месяц, свет которого превращал ледяшки в драгоценности и устремлял душу в «зовущую, невыразимую, загадочную красоту» звёздного неба (М-17: 577). Когда Саня провожает Ксенью после первой встречи, «при поворотах извозчика полная луна с большой высоты щедро светила им то слева, то приветственно спереди, то снова слева, иногда скрываясь за близкими высокими зданиями, а то через реку напротив, – и всё это осталось как единое плавное счастливое проплытие под луной» (91). То, что было обещано под молодым месяцем, сбылось при полной луне.
Вглядимся попристальнее в историю молодой четы. Ксенья и Саня близкие земляки, но в родном краю не встретились. «…наш дом из поезда видно, когда проезжаешь, короткий миг» (91) – и Саня, отправляясь на войну, его не упустил: «А вот <…> показался верхний этаж кирпичного дома с жалюзными ставнями на окнах, а на угловом резном балконе – явная фигурка женщины в белом <…>
Наверно, молодой. Наверно, прелестной.
И закрылось опять тополями. И не увидеть её никогда» (А-14: 2). Другую обитательницу этого дома (с балкона на поезд смотрела Ирина – А-14: 3) – лучшую, свою – Саня увидел и обрёл.
Они «год перед войной учились тут оба в Москве – и не встретились» (91). Но нашли друг друга, хотя тому не было никаких внешних причин. Только внутренняя – вера в единственную любовь, опровергающая новомодные представления о лёгкости соединений и страсти
Переполненная наконец ставшим явью чувством, Ксенья вступает в спор с самим Гамсуном: «Как будто: счастливой взаимной любви на земле вообще не бывает?
Но это – не так! Это было бы невозможно и чудовищно!» (91). Любовь даётся тем, кто сердцем знает: счастливы браки, что заключаются на небесах. «Они двое составили словно маленький челночок, бесстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время. (Корабельная метафора памятна нам по главе о вдруг потерявшем силу прежде столь самодостаточном Польщикове – 109. – А. Н.).
Выбились из толпы (как во всём выбиваются. – А. Н.) направо – и как раз к Иверской часовне». Влюблённых ведёт Высшая сила, и они это чувствуют. Потому и молятся вместе: «Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда» (156). Нет, взаимообретение Ксеньи Томчак и Исаакия Лаженицына не результат игры случая, но чудо. Единственное истинное чудо в «Красном Колесе».
Именно потому, что чудо действительно свершилось, Солженицын целомудренно не вводит этого слова в историю любви. [31] Хотя оно много раз уже возникало на страницах повествованья и вновь звучит в главе о Сане и Ксенье. Но не в их интимном контексте.
31
Оно прозвучит позднее – в начале главы о визите к Варсонофьеву.
Герои попадают на митинг у городской думы, где держит темпераментную «революционно-оборонческую» речь черноморец Баткин. «Толпа ревела, аплодировала и даже со слезами: ах, как же он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет!
Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь:
– Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах.
Молодая дама под сеткой:
– А Керенский – разве не чудо?» (156).
Баткин говорит, в общем, вполне разумные вещи, но речь его, как и прославляемая оратором «железная дисциплина» Черноморского флота, гроша ломаного не стоит. Как и всё «севастопольское чудо», зыбкость которого остро чувствует его главный архитектор – адмирал Колчак, ответивший Гучкову на предложение возглавить уже разложившийся Балтийский флот: «…боюсь, что в Балтийском ничего не изменю. А Черноморский – совсем не так благополучен, как кажется. Я не уверен, что и мой престиж сдержит» (41). И если в апреле воли, харизмы и дипломатичности адмирала хватит на поддержание (и даже на разогрев) патриотического единения черноморцев (127), то уже в начале июня Колчак будет «изгнан матросами из Севастополя» (первая фраза конспекта Узла Пятого). Таково чудо «наших марсельцев». Что уж говорить о «чуде» рвущегося в короли шута-самозванца Керенского! Меж тем именно упование на чудо, невероятный поворот событий, появление «героя-вождя», пробуждение (возрождение) народной души, таинственное вмешательство Высшей силы в земные дела – главное умонастроение апреля, сменившее энтузиазм марта, когда столь многим казалось, что дальше всё пойдет само собой.
Впрочем, один персонаж уповает на чудо уже в поворотный день России – это оставшийся после отречения в одиночестве Государь.
«Лежал.
А может – Чудо какое-нибудь ещё произойдёт? Бог пошлёт вызволяющее всех Чудо??
Покачивалось, постукивало.
Постепенно отходили все жгучие мысли, пропущенные через себя, изживаемые думаньем и покорностью, и покорностью воле Божьей» (М-17: 353). Надежда на чудо (предполагающая самооправдание и отказ от ответственности за случившиеся) – мартовский соблазн не только императора, но и императрицы, объясняющей Лили Ден: «Мы, которым дано видеть всё и с другой стороны, – мы всё должны воспринимать как Божью руку. Мы молимся – а всё недостаточно. (То есть, если будем молиться больше и проникновеннее, то Господь всё наилучшим образом устроит. – А. Н.) Из другого мира, потом, мы всё это увидим совсем иначе. С отречением Государя всё кончено для России. Но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат – они не виноваты». И тут же императрица радуется вести о том, что «сводный гвардейский полк отказался сдать караулы пришедшим стрелкам! <…> Да ещё может быть с этого начнётся и весь великий поворот войск??» (М-17: 514). Закономерно, что жена успокаивает наконец-то добравшегося до Царскосельского дворца (вернувшегося домой, в покой семьи) императора: «О Ники, предадимся воле Божьей! О Ники, Господь видит своих правых! Значит, зачем-то нужно, чтоб всё так случилось. Я верю, я знаю: свершится чудо! будет явлено чудо над Россией и всеми нами! Народ очнётся от заблуждений и вновь вознесёт тебя на высоту» (М-17: 526). Чудо не должно торопить или вымогать. «Он (Государь. – А. Н.) оттого был внутренне спокоен, что твёрдо верил: и судьба России, и судьба его семьи находятся в руках Господа. Господь поставил его так, как он стоит. И что бы ни случилось – надо преклониться перед Его волей» (М-17: 639). Для отошедшего от «первого ожога развенчанности» императора самообманное чувство своей правоты и радости обычной семейной жизни (занятия с сыном, посещение церковных служб, домашние торжества, физический труд на воздухе) даже важнее, чем скрытая надежда на чудо. Логика его такова: если я прав (а я прав), то Бог меня не оставит. Неполное согласие Государя и императрицы обусловлено различием их темпераментов, в сущности же они воспринимают своё новое положение (и положение страны) сходно. «Ещё весь март Аликс надеялась и молилась, что сплотятся верные смельчаки, разгонят эту банду и вернут власть царю. И только медленно примирилась она со взглядом Николая, что отречься – было несомненно правильно, это избавило Россию от гражданской войны при войне внешней.
Николай всё время умягчал её смириться: всё равно мы ничего больше сделать не можем. Надо на всё происходящее смотреть с т о й стороны, как и она любила говорить» (134). Николай остаётся в том же просветлённом состоянии, в каком предстал читателю в последний раз на страницах Третьего Узла, в лучезарный мартовский день за расчисткой от снега дорожки в парке: «Ничего в мире больше не видишь, кроме этого, Богом созданного, бело-сверкающего моря» (М-17: 639). Только теперь пришла пора огородничества: «Какая это благородная, возвышающая и вразумляющая работа – копка земли под посадку, под посев <…> Со вниманием освобождать плодородие ото всего, что выросло бы сорняками и заглушило бы доброе дело. Смотреть, как шевелятся дождевые черви, и радоваться, что их не разрезал <…> Древнее занятие! Ещё когда не было ни Византии, ни Греции, ни Вавилона – а уже так копали.
Масштабы тысячелетий! И что в них мы? и что наша история?» (134). Глубокая правда пропитана успокоительной ложью. Бурно прущие сорняки заглушат посев. Сострадательность к червям не отменит самоуничтожения страны в гражданской войне. Грядущие бедствия России (и царской семьи) рождают ужас и при свете тысячелетий. Сегодняшняя пассивность не искупит многолетних вопиющих ошибок, приведших к преступному отречению (Николай так и не может понять, что отрёкся от России), и не избавит от кровавого завтра. Когда же его зловещей поступи уже нельзя не слышать, остаётся только вновь адресоваться к Создателю: