Красногубая гостья(Русская вампирическая проза XIX — первой половины ХХ в. Том I)
Шрифт:
Долго предавалась Глафира сим мыслям. Вдруг страшное воспоминание мелькнуло в ее памяти. Между тем как она готовится на праздник, на веселье, милый друг ее, тому ровно год, испускал дух, помышляя о ней! Так, ровно год, как он умер, и с ним — умерли все ее надежды.
— Прочь, — воскликнула она с воплем отчаяния, — прочь это белое платье, эти розы, эти бриллианты: не хочу я их. Ох, я бедная!
При сих словах она бросилась на постель, закрыла лицо руками и горько, горько заплакала. К ее счастию, никого не было в комнате, и она могла дать волю слезам своим. Нарыдавшись вдоволь, она встала, утерла платком глаза и подошла
— Теперь я спокойна. О, бедный друг мой! ты лишь там узнал, как горячо люблю тебя… Но нет нужды: клянусь быть твоею и на земле и в небе, твоею навеки.
Тут она взяла черную ленту, лежавшую на ее туалете, и вплела ее в свою косу.
— Пусть эта лента, — сказала она, — будет свидетелем моей горести; — я оденусь просто; так и быть, надену белое платье: горесть в сердце; да и прилично ли ее обнаруживать? Однако, к головному убору не мешает и отделку того же цвета. Фи, черное! вся в черном! скажут наши. Но чем же другим почту я память супруга?
Произнеся это слово, Глафира затрепетала. — Супруга? — повторила она, — итак, вся жизнь моя осуждена на одиночество? Там соединишься с ним, говорит мне сердце; но когда? — Что если я проживу долее бабушки?
При этой мысли, невольная улыбка появилась на устах прелестной девушки; и сие сочетание глубокой грусти с мимолетной веселостию придало лицу ее еще более прелести.
— Что поминаешь ты свою бабушку? — спросила у Глафиры ее мать, вошедшая тихо в комнату.
Та вздрогнула. Она сидела в то время пред туалетом, и голова ее матери мелькнула в зеркале. Ей мнилось, что это тень ее прародительницы. Однако, она скоро опомнилась и отвечала:
— Ничего, маминька; я говорила теперь: что если проживу так долго, как бабушка? Я не желала бы этого.
— Бог с тобой! отчего так?
— Что за удовольствие быть и себе и другим в тягость?
— Кто же тебе сказал это, душа моя? Есть ли что почтеннее преклонного человека и приятнее той минуты, когда бываешь окружен детьми и внучатами, в которых видишь свою надежду и которые напоминают тебе о собственной твоей молодости?
— Но для этого надо иметь детей и внучат, — сказала простодушно Глафира.
— Разумеется: человек создан Богом, чтоб иметь их.
Глафира потупила глаза и не отвечала. Простые слова матери уязвили ее в самое сердце.
— Я поклялась принадлежать ему одному и в здешней жизни, и в будущей, — подумала она, — мне не иметь ни детей, ни внучат! Тут она глубоко вздохнула.
— Что с тобою, сердечный мой друг? — спросила Линдина нежным голосом матери. — Бог послал мне добрую дочь; не думаешь ли, что пора бы иметь мне и добрых внучат?
— Нет, маменька.
— Полно скрывать, плутовочка; неужели я не приобрела еще твоей доверенности? Открой мне душу, назови мне своего любезного.
Вместо ответа, дочь упала в объятия матери.
— Ты плачешь, душа моя? Перестань, ты смочила мне всю косынку. Но
— Не могу, милая маминька, — отвечала глухим голосом Глафира, удушаемая рыданиями.
— Как не можешь? Что это значит? — спросила с сердцем Марья Васильевна.
— Маминька! — Тут Глафира прижалась к груди матери сильнее прежнего, и слова замерли на устах ее.
— Вижу, это причуда и истерика. Выпей воды, и чтобы о лентах не было помину!
Глафира повиновалась, выпила воды: ее рыдания уменьшились, и наконец она сказала с твердостию:
— Маминька, милая маминька! Теперь не время обнаружить вам мою тайну; но клянусь, вы все узнаете. Только, Бога ради, ни слова батюшке!
В эту минуту вошел лакей с докладом, что гости приехали к обеду; Линдина поспешила к ним; спустя несколько времени, пришла и Глафира.
На ее лице оставались еще признаки недавнего волнения. Но я один мог разгадать причину оного. Проходя мимо меня, она сказала тихо:
— Ныне день скорби для нас обоих.
Впрочем, она скрыла свою грусть как могла от глаз недальновидных тетушек и дядюшек, которые были заняты вчерашними новостями и сегодняшнею репетицией.
— Что тебе за охота, Петр Андреич, — сказал один пожилой родственник, — выбрать такую вольнодумную пиесу для своего представления?
— А почему же не так? — спросил озадаченный Линдин.
— И это ты у меня спрашиваешь? Прошу покорно! уже и ты заражен просвещением!
— Что мне до вашего просвещения, — прибавила старая тетушка, — не в том сила: в этой комедии, прости Господи, нет ни христианских нравов, ни приличия!
— А только злая сатира на Москву, — подхватила другая дама, помоложе. — Пусть представляет ее в Петербурге — согласна; но не здесь, где всякой может узнать себя.
— Tant pis pour celui qui s’y recommit [37] , — сказал какой-то русский литератор в очках. — Да это бы куда ни шло, са serait meme assez piquant; но какое оскорбление вкуса! Вопреки всем правилам комедия в четырех действиях! Не говорю уже о том, что она писана вольными стихами; сам Мольер…
— Вольные б стихи ничего, — возразил первый мужчина, — только бы в ней не было вольных мыслей!
37
Tant pis pour… piquant — Тем хуже для них… это было бы даже довольно пикантно (фр.).
— Но почему ж им и не быть? — спросил один молодчик, племянник Линдина.
Почтенный враг вольных мыслей вымерил главами дерзкого юношу.
— А позвольте спросить, господин умник, — сказал он, — что разумеете вы под этими словами?
— Я разумею, — отвечал, покраснев и заикаясь, наш юный оратор, — я разумею, что вольные мысли позволительны и что без этой свободы говорить, что думаешь…
— Мы избавились бы от многих глупостей? Не то ли хотели вы сказать?
Сии слова были произнесены нараспев и таким голосом, который обнаруживал сосредоточенную запальчивость и при первом противоречии готов был разразиться громом и молнией.