Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
— Ловите букет, станичники!
Снежный катыш попал в грудь Алаева, рассыпался. Алаев стряхнул снег движением руки, и тут другой катыш-снежок мелькнул в воздухе (большие, серые, отчаянно-смелые глаза враспах мелькнули перед Мироновым, как будто родные и зовущие к себе...) — и Миронов машинально поднял черенок плети, на лету рассек этот шутливый подарок юных, отчаянно-смелых девичьих рук. Снежок разлетелся брызгами, девушки ахнули, вскрикнули и, подпрыгивая, пошли рядом, почти не отставая...
— Ах ты, горлинка сизая! Не боишься, в седло возьму? — совсем
— Н-не! — столь же отчаянно отозвалась чернявая в красной якобинской шапке. А серые глаза враспах все еще смотрели на Миронова, и губы, свежие, еще, наверно, не целованные, раскрылись в немом ответе на алаевский вопрос — да какой же тут страх, когда кругом одна любовь, и восторженность, и отчаянная смелость чуть ли не напоказ!
Нет, таких глаз в станицах еще не было! Как-то оробел и удивился Миронов и в то же время залюбовался со стороны: ах, какие губы, черт возьми, какие открытые, бесстыдные, порочно-зовущие глаза!
Греховное, чересчур молодое, позабытое уже томление впервые за эти годы опалило изнутри душу, разбередило и даже смутило Миронова — согрешил, черт возьми, на старости лет! В мыслях, ощущениях — но свершилось что-то немыслимое. Каблуками подвеселил коня и пустил широкой рысью, но оглядываясь, даже боясь оглянуться. И стараясь забыть минутный восторг чувства, внимания к зовущей улыбке, зовущему взгляду доверчивой и невозвратной теперь уж юности... Но, черт возьми, какие глаза!
А Петр Алаев был, видно, проще: он скакал рядом, стремя в стремя, но жадно оглядывался на красный помпон в толпе.
На площади, у собора, показалась деревянная трибуна, обвитая кумачом, на ней чернели фигуры людей в коже и черных бушлатах, Миронов выдернул из ножей императорскую шашку с серебряным эфесом и поднял перед собой, салютуя и присягая красному дню...
Синельниково, Лозовая, Острогожск — такой путь избрал полковой комитет, дабы миновать Донецкий бассейн и прилегающие к нему донские станции железной дороги, где уже действовали карательные отряды генерала Каледина и добровольческие роты стекавшегося на Юг офицерства. Слухи были плохие: Каледин прямо бросил перчатку красной Москве и Питеру, арестовав в пути возвращавшихся делегатов II съезда Советов — Щаденко, Ковалева, Кудинова и других, а также и «левых демократов» общеказачьего съезда, прибывших из Киева, — Голубова, Автономова и Лапина.
Приближались станция Лиски и первый железнодорожный мост через родимый Дон... В вагонах казаки взволновались, тут следовало, по старинному обряду, отдать поклон тихому Дону и родному краю, пели разудалые походные песни, а за ними протяжно-задумчивые, старинные, а то и нахально-игривые, с перчинками и намеками, выговаривая нынешнюю душевную тревогу. Голосили взахлеб:
Как во города Черкасске
Да случилася беда —
Молода, красна девчоночка
Вот да сына —она — родила!
Действия Миронова
Первым проявил лояльность революции штабной адъютант, хорунжий Барышников, за что генерал Кузнецов во всеуслышание обозвал его негодяем. А в пути, уже на станции Валуйки, обнаружилось, что арестованный генерал, есаул Персиянов, и приставленный к ним в качестве начальника караула Барышников, и еще двое казаков 32-го полка бежали...
Миронов был хмур, он чувствовал, как поминутно накаляется вокруг обстановка, чреватая большим кровопролитием. Вызвал Алаева, откровенно обругал за разболтанность и анархию в полковом комитете, а после спросил с недоумением:
— Как же... Барышников-то? Первым, говорили, сложил оружие?
— Да негодяй, перевертыш с первых дней войны! — хмуро сказал Алаев. — Чего тут удивительного?
— Офицер... Должна же быть совесть! — непонимающе уставился на Алаева Миронов и как-то нервно передернул плечом, впервые ощутив отсутствие погон и легкое сползание портупейного ремня с положенного места.
— Портится народ на глазах, Филипп Кузьмич. А тут еще близость станиц, солнце пригревать начинает — в общем, раскисает под ногами!
— Н-да. «Раскисает!» Надо немедля пройти по вагонам, подтянуть казаков, поговорить по душам. Едем-то не к теще на блины, а в объятия Каледина. И каждому будет там известный прием: либо — в строй, либо — под расстрел!
Сидели вдвоем темной ночью, говорили о положении в России, сомнениях и надеждах простого люда, возникавших там я сям заговорах, нарастании злобы в людской массе. И вновь возвращались к судьбам рядовых казаков и близких своих друзей-офицеров. Тревога лишала сна.
И вдруг пролетно загудело под вагоном, охнули переплетения стальных ферм, осатанело загудел ветер по окатистой крыше, Миронов обнял крепкие плечи Алаева, сказал тихо и душевно, расслабляясь:
— Переезжаем Дон, Петя, родной мой! Реку нашей вековой славы и, может быть, роковую черту. Проникнись минутой, слышишь — казаки наши тоже не спят...
За стенкой салон-вагона сквозь грохот колес и вой зимнего ветра гремела размашистая, гордая песня давних походов. Слов нельзя было разобрать, но сама мелодия как бы выговаривала смысл и словесный речитатив — «По Дону гуляет казак молодой...».
— Слышишь? — повторил свой вопрос Миронов.
— Они сами знают, о чем надо петь нынче, — сказал в волнении Петр.
Уговаривал кто-то деву-невесту не плакать, не лить горьких слез, но грозно нависало над нею и над всей свадьбой некое темное гадание о скорых и неизбежных бедах-несчастьях, крушении надежд. И обрушивался на те слезы и предчувствия женского сердца дружный и властный накат несогласных мужских голосов:
Не верь ты цыганке — цыганке все врет.
Поставлю я стражу, поставлю я стражу.