Красные щиты
Шрифт:
"Чего ей от нас надо?" - думал он.
В дверях показался мейстер Оттон. Он принес княгине Агнессе небольшую книжечку, псалтирь, в которую он, кроме псалмов, вписал собственноручно жизнеописания предков Рихенцы, дабы у испанской королевы осталась память о пребывании в цвифальтенской обители. Преподнося свой труд Агнессе, он в почтительных выражениях намекнул на их прошлые нелады. Агнесса ответила, что не стоит об этом вспоминать, и в тоне ее сквозило горькое смирение. Теперь, когда умер племянник король Генрих, во всем подчинявшийся воле теток, когда кесарь был так тяжко болен, она не могла уже питать больших надежд на восстановление власти своего мужа в Кракове. Оттон
Оттон фон Штуццелинген лишь беспомощно разводил руками.
– Разумеется, княгиня, - решился он наконец прервать ее, - все мы способны заблуждаться, но княгиня Саломея была весьма благочестивой женщиной и, главное, любящей матерью.
– Бывают положения, когда надо поступиться материнскими чувствами ради вещей более важных, - запальчиво возразила Агнесса.
– Иной раз следует забыть о том, что ты мать или жена...
Мейстер Оттон поднял брови и посмотрел на нее с изумлением.
– Разве не ясно, - продолжала княгиня, - что, если речь идет о благе государства, мы обязаны забыть о себе? Обстоятельства требуют жертв. О, мой дед хорошо это понимал.
Она минуту помолчала, и снова безудержным потоком полились горькие, страстные слова - все, что давно уже накипело у нее на сердце.
– Вот Генрих, - говорила она, - мой деверь, сын графини Берг, удивляется, что я разговариваю по-польски и по-русски, что, как польская княгиня, держу при себе повязанных платками русских служанок. А ведь я, дочь и сестра императоров, отреклась от своей родины, чтобы стать полькой, и, быть может, сильнее люблю Польшу, нежели любил ее сам Кривоустый.
Тут ужаснулась Гертруда, память о родителях была для нее священна.
– Да, да, я думала о ее благе больше, чем он. То есть не я, а мой муж, князь Владислав. Я не хотела бежать к чехам и к императору, я до последнего дня оставалась в Кракове, но меня оттуда выгнали. И ты, Генрих, ты ведь тоже шел с ними на Краков. Знаю, тебя эти дела не очень волнуют, однако ты был среди тех, кто осаждал нас. А за что? За то, что я хотела следовать примеру Болеслава Храброго, Болеслава Щедрого, наконец, Кривоустого! Да, они собирали в одну руку все бразды, потому и были могущественны, потому их уважали люди. А Владиславу за то, что он хотел идти по пути своих предков, только и осталось сейчас, что охотиться с соколами в Альтенбурге да бражничать за одним столом с челядью. Я вам не желаю зла, но и Болеслав, и Мешко еще поплатятся за это! Вот уже Чешский Владислав (*29) их теснит и распоряжается на их землях как хочет, а Якса из Мехова, зять того злодея, того страшного человека...
Все смущенно потупились, но Агнесса и бровью не повела.
– О да, - подтвердила она, - это был страшный человек, истинное чудовище, сын Велиалов. И все же мы его сокрушили, как Храбрый - Безприма, как Казимир - Маслава, как ваш отец... Збигнева (*30). Те-то были еще беспощадней, Кривоустый Збигнева убил...
Генрих вскочил с места, хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Гертруда, очень бледная, беззвучно шевелила губами - она молилась. Генрих молча сел. Увы, Агнесса права, отец убил своего брата, взял в плен и ослепил, после чего тот сразу умер, - об этом знала вся Польша.
– Однако я вашего отца ничуть не виню, - продолжала Агнесса.
– Он сделал это с благой целью; правда, папа потребовал его потом на суд и наложил покаяние, но это епископы, которые за бунтовщика стояли, настроили папу против Кривоустого. А он вынужден был так поступить. Папа, конечно, ворчал, да все это чепуха: папе не понять,
Она внезапно умолкла, задумалась, глядя куда-то вдаль, словно увидела перед собой эту землю. Генрих с улыбкой наклонился к Агнессе и спросил:
– Вислу помнишь?
Столько чувства было в его голосе, что Агнесса, вздрогнув, посмотрела прямо в его голубые глаза. По лицу ее промелькнуло выражение нежное и чуть ироническое.
– Помню, - ответила она после минутного раздумья, - очень даже хорошо помню. Но помню и другое. Когда после свадьбы в краковском замке мы с мужем направлялись в свои покои, нас провожали знатнейшие вельможи Польши и Германии, среди них мои братья Язомирготт и Альбрехт, который тогда недавно обручился с Аделаидой - мир ее праху, - и все епископы, а на свадьбе было их четверо. И вот ваш отец вдруг остановил шествие, подозвал меня и Владислава и повел в ту часть замка, к которой примыкает недостроенная каменная часовня Герона (*31). Отец ваш отворил тяжелую дверь и при свете факела, который сам нес в руке, указал вовнутрь часовни - там, на подушке из заморского бархата, лежала... корона.
При этом слове Оттон фон Штуццелинген тихо ахнул, а у Генриха мороз пробежал по спине.
Упоминание о золотом венце, об этом священном символе королевской власти, окруженном столькими легендами, наделенном мистической силой, которая сообщается ему недоступным людскому разуму таинством помазания, потрясло их души. Генриху еще не доводилось слышать, что его отец хранил у себя корону - вожделенную, загадочную, которая некогда слетела с головы его двоюродного деда (*32).
– У Кривоустого была корона?
– с любопытством спросил Оттон.
– Да, она сияла тогда перед нашими глазами, а князь наклонился над нею и сказал: "Если на вашей совести будет меньше грехов, нежели на моей, господь, быть может, возложит ее на вашу голову".
Агнесса внезапно засмеялась сухим, злым смешком, от которого всем стало не по себе. Гертруда перекрестилась.
– Да, как же! Корона ждет не дождется, чтоб мы повесили ее на гвоздь у себя в альтенбургском замке... Потом мы видели ее в Кракове, но перед смертью Кривоустого епископ увез ее в Гнезно (*33). Впрочем, корона была поддельная, это известно; она была лишь тенью, призраком, эхом той подлинной, которую Щедрый взял с собою в Осиек. Там и лежит корона Щедрого - то ли в монастырской казне, то ли в гробу этого короля-монаха, в его могиле, в земле, всеми забытая, пропавшая без вести, затерявшаяся на веки вечные в хаосе, который все растет, все ширится... Ах, Генрих, запомни мои слова и передай их своим братьям: Болеку с его кудряшками да Мешко премудрому, которого за ум еще в детстве прозвали "Старым". Пусть знают, что их отец хранил в краковском замке... корону.
И во второй раз Агнесса с дрожью в голосе произнесла это слово; жестоко страдая от своего унижения, она, видимо, была не в силах это скрыть. Оттон фон Штуццелинген, заинтересовавшись ее рассказом, поудобней уселся в кресле и обратился к неудавшейся королеве с вопросом:
– И все же мне непонятно, откуда могла быть у Кривоустого корона?
– Он всю жизнь мечтал о ней, вот и велел сковать из золотой пластинки эту игрушку да вставить два-три камешка. Чего проще!
– Ну нет, княгиня!
– недоверчиво скривился Оттон.
– Не такой это был человек, чтобы тешиться столь греховными забавами. Коронование - великое, святое таинство, и Болеслав вполне понимал его высокий смысл...