Красный вал [Красный прибой]
Шрифт:
Наступили мягкие дни. Девушку обуревали бесчисленные инстинкты, отблески каких-то воспоминаний. Иногда по ночам она подходила к окну и, подняв свой взгляд к звездам, представляла себе их парящими над трепещущими водами. Едва кончив утренний завтрак, она уже убегала из дому. Она вздрагивала от радости, когда показывалась красная щетина гротов, когда перед ней расстилалось бушующее море. Евлалия углублялась в проходы, где камень повторяет каждый шаг и превращает грохот в рев; она поднималась на зубчатые края, на вершины тупых пирамид и треснувших конусов, она зарывалась в морские водоросли и затем, вернувшись к влажным от прибоя скалам, отыскивала впадины, в которые прячутся угрюмы птицы. Проворная и бдительная, она ускользала
Она знала животных. Бледные чайки обладают стадной душой; они собираются с нестройными криками, выражающими хохот, отчаяние или внезапный гнев, они носятся гроздьями над рифами, прыгают над пеной, поднимаются в вихрях радости, или причудливо рассыпаются; морские ласточки таинственно появляются из расщелин скал, большие поморники носятся, как бумажные змеи, и затем опускаются с зловещим криком, буревестники с наслаждением бросаются навстречу приближающейся буре и морские блохи, с их внезапными прыжками, походят на рой слепней; крабы двигаются, как силуэты гигантских клопов; морские звезды выставляют свои каменные члены.
Евлалия собирала ракушки, выгоняла из ям креветок и вытаскивала морских ежей.
Но больше всего нравилось ей ощущать на коже своей прикосновение теплой морской воды. Она чувствовала, что она как бы поглощена бесконечностью и что сама как бы поглощает ее. Исчезало всякое чувство весомости, трепещущая вода изливала опьяняющую энергию и мягкое спокойствие. Уверенные жесты Евлалии сочетались со стихией. Она умела рассекать теплые волны, убегая от них, или отдаваясь им; она наслаждалась сознанием неожиданной опасности. Она выражала свою страсть к морю в фразах бессмысленных и нелепых, которым ее жесты ребенка или дикарки придавали какой-то глубокий смысл. Девушка любила океан, как любят огонь, пищу, наслаждение страсти; в ней жила потребность бродить по берегу, подставлять свое чело волнам, дышать морским простором.
Это счастье забавляло Франсуа. Он любил море более вялой любовью. Его привлекали к нему инстинкты к размышлению, забвению, гигиене. Оно возбуждало в нем меланхоличное сожаление, все то, что остается у цивилизованного человека от неуловимого атавизма. Он вздыхал о стесненной природе, подобно юноше, оплакивающему девственные леса, но только человечество оставалось его истинной страстью. После часов, проведенных на морском берегу, в нем рождалось желание говорить, спорить, побеждать. С каждым днем он все больше ему поддавался. Он проповедывал часами свое евангелие обитателям фермы, пастухам, батракам, трактирщикам, рыбакам, столярам и барышникам. В этом краю, где общественная мысль была очень смутной, он возвещал, главным образом, конец военного режима. Эта тема усваивается крестьянским мозгом. Во все времена земледельцы ненавидели создаваемый в глубине городов безличный закон, отрывающий их от земли и отдающий их в распоряжение грубых властей, требования которых для них всегда непонятны.
Непосредственное соприкосновение с природой, чувство, что все существенное дается обрабатыванием земли, плохо располагают к пониманию закона, предписываемого людьми, которые не пашут, не сеют и никогда не взращивают животных. Кажется неестественным уже одно то, что они едят, они — не производящие никакой жизни, и еще более непонятным, что они издают законы. Если бы, по крайней мере, они были силой, если бы они целыми ордами наводняли деревни, грабили хлеб, масло, животных, человек поля и пастбища проклинал бы их, но мирился бы с этим бичом, как мирился бы с жестокостью природы. Но, в действительности; они не являются силой. И этим-то людям надо уплачивать налоги; им нужно отдавать своих сыновей.
Привыкнув опираться в своей пропаганде на чувства слушателей, Франсуа сеял с красноречием антимилитаризм, в котором находили отзвук чувства его собеседников. Крестьяне находили всегда в его речах отзвук своего
Слова Франсуа не были в силах пробить установившиеся в крестьянских головах представления. Тем не менее, крестьяне оживлялись. В глубине их душ закипала ненависть. Рождался энтузиазм, выражавшийся в гортанных криках. Их бесстрастные лица изменялись, становились лицами скандинавских пиратов, с глазами цвета морской воды, лицами древних галлов с круглыми головами, упрямыми скулами, лицами дикарей, готовых ринуться на врага из-за засады. Женщины вмешивались в разговор. Ружмон привлекал и их, зная по опыту, что рекрутский набор волнует их глубже, чем мужчин. Матери-самки, с членами, искривленными английскою болезнью, с безобразными животами, становившиеся уже старухами в тридцать лет, подточенные алкоголем, подобно своим мужьям, приходили на большой двор Бургеля. Усевшись на крыльце, столпившись под навесем, смешавшись с курами, индюками, цесарками и гусями, они ждали барина-революционера, в то время как их мужья толпой выстраивались у стен в одеждах, испачканных землей, пылью и грязью, порыжевших от солнца и прелых от дождя. Вонь выгребных ям смешивалась с запахом человеческих тел, тонкий запах трав и дуновение океана очищали воздух. Там бывала и молодежь — малые со свежей кожей, женщины — с волосами цвета янтаря, меда и лимона, но в вонючих юбках, испачканных куриным пометом и свиной навозной жижей.
Ружмон ненавидел лукавство этих крестьян, их любовь к наживе, их пьянство и сутяжничество; он чувствовал, что они индивидуалисты до мозга костей и что они являются врагами не только всеобщего раздела, но даже справедливости. Он проповедывал им на авось.
Способствуя разрушению армии, они должны были поневоле принять участие в пробитии бреши, через которую проникает коммунизм. Он держался мнения, что если они не будут готовы ко дню, когда города сроют до земли цитадель буржуазии, придется силой заставить их подчиниться.
Как он это делал везде, Франсуа покорял людей, становясь их поверенным. Поэтому, ему удалось образовать ядро горячих приверженцев.
Среди них был, прежде всего, старый Бургель, лисица с хорошо подвешенным языком, который проклинал военную службу с тем большим ожесточением, что он сам должен был в 1870 г. отправиться в поход. Никогда не мог он понять, почему его вели через незнакомые земли, смешав с толпами ошеломленных людей.
Рыжеволосый кузнец-слесарь чуть было не попал под военный суд после одной стычки со своим сержантом; он не произносил никогда слово "казарма" или "офицер", не сплюнув в сторону.
— О, если бы мне дали офицеров, — кричал он, потрясая кулаком с таким жестом, как будто он опускал свой молот, — я каждому расколотил бы голову на своей наковальне! Я — крестьянин, крестьянин не должен носить оружие, он его не носил в течение тысяч и тысяч лет. Крестьянин сидит на земле, это не парижская потаскуша, он кормит всех, и вытаскивать его из деревни — святотатство.
Винокур Петр Сорель, расхаживавший со своим кубом для перегонки виноградного сока в алкоголь, был самым деятельным пропагандистом. Это был маленький человек, нечто среднее между рыжим и шатеном, с мутноватыми глазами под редкими бровями, с тусклым и жалким выражением лица. У него были тощие руки с огромными кулаками, раздутая кожа которых давала иллюзию перчаток. Его блуза, его штаны, его сапоги, — весь он был пропитан водкой.