Красный вал [Красный прибой]
Шрифт:
— Нет еще, — ответил он, и сердце его сжалось. Ему было страшно нарушить это радостное блаженство. — Я говорю о днях, Лали, а не о часах… Наше путешествие приходит к концу.
Она поднялась одним прыжком. Перед ее глазами встала мастерская, она услыхала стук плоских прессов, ворчание большой ротационной машины; в спертом воздухе склоненные брошюровщицы собирали, сшивали листы. Она повторяла со страхом:
— Значит все кончено? все кончено?
Она протянула руки к простору… Счастье было там, — неуловимый гость, которым она, однакоже, овладела. Оно останется на волнах и на берегу… Она понимала, что это неизбежно.
Франсуа страдал, видя, как внезапно потускнело ее лицо, наполовину погасли большие глаза, побледнели
— Послушай, — начал он глухим голосом… — Мне тоже грустно уезжать отсюда, но мы не можем жить морем, дорогая малютка… Мы не чайки.
Слова Ружмона подействовали, как ураган, словно ничто не могло остановить того, что они возвещали. Потрясенная горем девушка смирилась, как загнанный охотниками и собаками зверь. Но к горести ее примешивалась еще и другая скорбь, буравящая и сверлящая.
— Разве мы не увидимся? — простонала она. — Я знаю, что ты ничего не обещал… что я сама захотела… ты покинешь меня, когда захочешь… Но только не сейчас… нам было так хорошо вместе.
— Моя маленькая Лали, я еще люблю тебя.
Он сам себя не понимал. Образ Христины вырастал, он заслонял собою всё. И, однако, подле молодого задыхающегося от волнения создания, он чувствовал себя изнемогающим от жалости к нему.
Она бросилась к нему, рыдая от любви; она ухватилась за его шею, как утопающий хватается за плывущее дерево.
— Не думай, что я цепляюсь за тебя… Если бы только ты не захотел, мой дорогой, я ушла бы… я плакала бы в уголке. Ты можешь быть уверен, что я не стала бы тебе надоедать.
— Я знаю, — сказал он, — нет никого мужественнее тебя.
При мысли, что она сильнее и вернее, чем самые честные из мужчин, он чувствовал к ней уважение. Может быть, ему следовало бы ее полюбить? Но любовь — самая странная вещь из всего того странного, что происходит в нас.
И затем, все-таки, несходство было слишком велико. Между ними не было ничего общего, ничего, что могло бы их соединить для долгой совместной жизни. И, прижимая ее к груди, он мечтал:
"Она сама оторвется от меня… Немножко терпения, Франсуа Ружмон, это еще не та бедная девушка, которую ты заставишь страдать".
XV
За несколько недель до 1 мая синдикалисты были обрадованы великолепными новостями. Первое мая, в силу еще молодой традиции, стало странной реальностью, полюсом веры и надежды. Каждый год пролетарии ждали от него какого-то чуда, а буржуазия испытывала беспокойство, тоску и страх. Генеральная Конфедерация Труда утверждала, что революция прошла еще один этап; синдикаты были насыщены той красной и угарной атмосферой, за которую упрекают стариков и даже людей Коммуны. Рабочие снова чувствовали себя охваченными верой, тайной, потребностью грозных действий и торжествующих реформ.
Предстояла всеобщая забастовка.
Так же, как и первое мая, она становилась мистической реальностью. Сначала она казалась отдаленной. Мудрые представляли ее себе не как единичное событие, но как следствие борьбы за заработную плату, за восьмичасовой рабочий день, за постепенные достижения пролетариата. Последняя решительная "Всеобщая забастовка" станет возможной только тогда, когда дисциплина и даже органические законы будут, если не вполне, то приблизительно намечены.
Подобная мысль казалась малодушием теоретикам движения. Почему не предоставить большую долю непредвиденному? Без сомнения, синдикальные кадры не стали бы роковым образом прилаживаться к обстоятельствам, но они обладают элементами наилучшего приспособления, которым следует отдать предпочтение перед слишком суровыми и предусмотрительными теоретическими положениями. Эти уверения успокаивали толпу. Они ускорили в этом году наступление таинственной
Царствовавшее среди рабочих революционное настроение радовало "Детей Рошаля", группу изучения синдикализма и антимилитаристическую молодежь. Ружмон и его неофиты вели шумную кампанию. По мере того как всходили семена иллюзии, пропагандист и сам начинал ей поддаваться. Уже давно он не знал этой сладости оптимизма, этого паренья в облаках, тех грез, в которых Икария коммунизма кажется легко достижимой. Не взирая ни на какую погоду, он весело отправлялся к своим неофитам; его можно было видеть на всех перекрестках, у входа на заводы и фабрики, у ворот строительных складов, на погребении товарищей синдикалистов, на собраниях и банкетах и даже на репетициях хоровых и музыкальных кружков.
"Дети Рошаля" и его пристройки не могли более вмещать толпы посетителей, и хозяину пришлось нанять второй дом, предназначавшийся ранее на слом. Дождь проникал через щели, ветер чуть не задувал лампы, запах прелой земли смешивался с человеческими испарениями, но собиравшиеся там рабочие, не обращая ни на что внимания, проводили время в горячих спорах и обсуждениях текущего момента.
Апрель покрывал природу зеленью, и сердца революционеров наполнялись надеждами. Синдикаты были охвачены лихорадочной деятельностью, клубы выносили вызывающие резолюции; не зная планов Конфедерации, ораторы органичивались анекдотами, намеками, пророчествами. Но, тем не менее, все соединялись в единодушном стремлении к всеобщей забастовке. В Париже некоторые цехи подготовлялись к собраниям. Землекопы, строительные рабочие, булочники, маляры, механики наводняли Биржу Труда. Их собрания были одновременно и шумны и загадочны, их решения — бурны и резки.
В то же самое время возрастал страх буржуазии. Страх резни и голода всё сильнее и сильнее овладевал воображениями; пролетариат и его штаб — Генеральная Конфедерация Труда — становились похожими на какую-то орду варваров, в которой, однако, было нечто таинственное, так как нападение должно было итти от самой земли, раскрыть ее недра, или, вернее, оглушить, отравить и захватить общественную власть. За несколько дней до 1 мая группы капиталистов и даже мелких рантье начали покидать город. За ними могло бы последовать несметное число им подобных, если бы не хищный инстинкт собственности и не известие, что правительство наполняет казармы всё новыми отрядами.
Страх быть убитым или даже ограбленным начал падать. Но, зато, достигла невероятных размеров боязнь умереть от голодного истощения. Началась погоня за провизией. Люди запасались продуктами на целые месяцы.
На окраинах возбуждение росло с каждым часом. Исидор Пурайль провозглашал двухчасовой день и произносил смутные угрозы против Делаборда, сопровождаемый "шестеркой", разгуливая по улицам со своей огромной палкой; Гуржа расхаживал, испуская какие-то невероятные крики, долженствовавшие, по его мнению, изображать радость освобожденного пролетариата; зябкий человек в своем драповом плаще, блуждал, полный таинственного братского чувства; Альфред Красный не переставал ощупывать свои мускулы; Верье с утра ходил вдоль укреплений; Жюль Бекильяр устроил битье посуды; Бардуфль, полный радужных надежд, останавливался среди работы, чтобы, размахивая щипцами, свистеть с энтузиазмом. Около двадцати других рабочих обходили дозором бульвары. Среди них встречались и женщины. Они колебались между страхом, что могут наступить беспорядки, что мужья их будут пропивать заработок в трактирах, и между надеждой, что могут быть найдены сокровища в глубине погребов, заводов, банков; видя страх буржуазии и благодушие властей, они начинали верить в обязательную бесплатную раздачу мяса и хлеба.