Красный вал [Красный прибой]
Шрифт:
Подчеркнув это угрожающим жестом дубинки, повторенным его приспешниками, он бросился в погоню за приключениями. Группа продолжала разрастаться. Все обсуждали те таинственные приказания, о которых говорил Дютильо. Так как никто их не получал, то строили догадки о какой-то таинственной милиции, о чем-то грядущем, о беспрекословном повиновении каким-то таинственным приказам. Исидор надрывался, чтобы убедить товарищей:
— Все это верно, как верны мои часы, — кричал он, вытаскивая допотопные часы, — и постараемся же все быть к четырем часам у Биржи Труда. Я могу вам сказать только одно: предстоит работа.
Раздался голос, который, казалось, брал приступом
Наэлектризованные этой песней все заревели:
Рабочий, машины — твои. Крестьянин, земля — твоя.Наступила пауза, все переглянулись, дрожа от возбуждения: их вера пенилась, как молодое вино. Гуржа уверял товарищей:
— Все готово. Пламя разгорится… — он хотел продолжать, как вдруг его глаза округлились, его щеки затряслись: появилась его жена.
Губы ее насмешливо кривились:
— Что ты здесь делаешь, негодяй? — начала она голосом, напоминающим визг подпилка. — Что такое разгорится, простофиля? Есть ли настолько большая печь, чтобы в ней можно было сжечь твою глупость? У, вонючее, грязное животное! Смотрел бы лучше за своими вонючими носками.
Гуржа сделался белее известки стен; он весь затрясся, холодный пот выступил на его лбу; Филиппина впервые оскорбляла его на улице. При виде ошеломленных товарищей, которые начинали смеяться, он почувствовал возмущение и осмелился возвысить голос:
— Мои носки не вонючие… ты, врешь, подлая!
В отчаянии он расстегнул один ботинок, и показалась его нога в полосатом носке. Он подставлял ногу к носам присутствующих:
— Нюхайте ее! Щупайте! Вы видите, что она не потная и ничем не пахнет.
— Потому что он взял ножную ванну и надел чистые носки, — визжала Филиппина.
— Это неправда, это неправда, — жалобно повторял Гуржа, — эти носки надеты три дня тому назад, а ног я не мыл уже пятую неделю…
Все со смехом начали обнюхивать ногу Гуржа, в то время как Филиппина кудахтала:
— После завтра эти носки сгниют от пота. Чего можно ожидать от человека, у которого только одно легкое и который неспособен иметь детей.
— Я могу иметь детей! — жалобно возразил Ипполит.
— Значит, я не могу их иметь? И ты смеешь это мне говорить, перед всем честным народом, жалкий чревовещатель. Ты кончишь тем, что подохнешь в богадельне для нищих, как твой дядюшка Антуан. Пошел домой!
Гуржа поднял свой сапог; он слушал с мрачным видом этот сверлящий голос, мучивший его в течение стольких лет; он думал о Фелисьене Паслеро, дочери хозяина кожевенного заведения, свеженькой, милой, с которой он был бы так счастлив. А, госпожа Жиро, что вы наделали!
— Домой! — повторила мегера.
Но, не будучи в состоянии учесть влияния толпы, смеявшейся и пускавшей в ход острые словечки, она перешла границы. Этот жалкий Ипполит выпрямился и взглянул Филиппине прямо в лицо. Затем он неожиданно испустил хриплый крик индюка и бросился бежать через пустыри с таким громовым "мяу", что все местные собаки залаяли, а хозяйки, высунувшиеся из окон или застрявшие в
— Они идут, — уверенно об'явила она. — Лишь бы только дело обошлось без гильотины и пролития крови.
Несмотря на бесконечные раз'яснения сыновей, она не представляла себе революции без гильотины и виселицы. Встречая Тармуша, Кастеня, прозванного Томасом, Теодора или Пьера Кайллеботта, священника церкви св. Анны, Христину или Марселя Деланда, она ясно видела их висящими на первом фонаре, или уже обезглавленными гильотиной. Она боялась и за своего мужа Боссанжа, упорно ненавидевшего коммунизм и презиравшего народ. Когда Арман рассуждал о справедливости, отец или прерывал его опечаленным тоном, или уходил в другую комнату. И если раньше он радовался тому, что его дети отошли от пролетариата, то теперь эта радость была отравлена этой манией социализма. Он наблюдал за детьми скорбным взглядом. Когда он слышал, что они проклинают эксплоататоров или пятнают военщину, его старческое сердце наполнялось такой горечью, что он готов был плакать.
В это утро, встав, как всегда, очень рано, он испытывал какой-то необычайный душевный покой и смотрел на солнце с легким трепетом молодости… Как хорошо было бы повести сыновей в Веррьерский лес, чувствовать, что они являются продолжением его рода и что им суждено докончить его дело — возвращение семьи в лоно буржуазии. Увы, это был день первого мая, праздник для них, ненавистные сатурналии — для него… В этот день сердца их не будут биться в унисон! В то время как он прихорашивался в своей пахнувшей кухней квартире, где прыгали блохи и летали мухи, Адель надевала юбку из легкой шерстяной материи, конечно, не чистую, а всю в пятнах; ее лицо, лоснящееся после сна, освещалось добродушными, доверчивыми, простоватыми глазами, — отдушинами души, через которую жизнь прошла, как через душу собаки.
Она неумело приготовила кофе, заранее перемолотое у бакалейщика Патрюля, и, пока напиток распространял по комнате свой аромат, расставила на столе прогорклое масло, булку четыре фунта весом, синее молоко и миски, так пахнувшие жирной водой.
Чиновник меланхолично следил за этими приготовлениями. Они, пожалуй, могли бы быть ему приятными, так как он ценил прелесть обедов в кругу семьи. Но двадцать лет беспорядка и грязи не могли принудить его есть, как едят животные. О, чистый стол и посуда, здоровый запах, кушанья, приготовленные опрятными руками! О, очарование интимности в обстановке порядка, аккуратности, гигиены и вежливости!.. Он не смел больше об этом даже мечтать. О, сердце его изнемогало от усталости; он отвернулся, глубоко вздохнул и начал смотреть на пустыри, заводы, ясно выделявшиеся на фоне майского утра…
Когда вошли сыновья, Адриен с приливом нежности обратил к ним омраченное лицо. Арман был хорошо причесан, чисто, тщательно вымыт, костюм казался хорошо вычищенным. Эти признаки буржуазного происхождения вызвали на лице отца довольную улыбку. Что касается Марселя, волосы его были растрепаны, лицо — грязное, и брюки запачканы — традиция Адели.
Оба любили отца, и когда они целовали его, как целуют дети, он почувствовал радость, но это длилось только мгновение: молодые люди думали только о 1-м мая. Чтобы не раздражать отца они старались ничего не говорить об этом дне. Но поминутно, то одно, то другое слово выдавало направление их мыслей. Эта холодная сдержанность стала, наконец, более тягостной, чем разговор. Адриен прошептал, осторожно намазывая маслом свою тартинку: