Красный ветер
Шрифт:
Она нередко вспоминала отца, но даже когда не думала о нем, он был в ее чувствах, как боль, которая вдруг затихает, но совсем не уходит. Изгнать эти чувства Жанни не могла, да, пожалуй, и не очень хотела: что-то же должно в ней остаться от прошлого! Таков уж есть человек, оправдывалась она перед самой собой, жить без привязанностей, какими бы горькими они ни были, он не может…
Сейчас ей захотелось взять отца под защиту. Отчего — она не знала, но ей казалось, будто она интуитивно чувствует: отцу тоже сейчас нелегко, он уже стар, и одиночество тяготит его.
Кристина чутко улавливает ее мысли.
— Вы не обижайтесь, Жанни. Что есть, то есть. Возьмем, к примеру, вашего отца, господина де Шантома. Богатейший человек, фабрикант оружия. Да, да, Жанни, фабрикант оружия, потому что авиационные моторы — это даже похлеще, чем пулеметы и пушки. Но скажите, отдал бы он хоть один из тех тысяч моторов, которые производят на его заводах, законному правительству Испании?
— Я плохо разбираюсь в политике, Кристина, — сказала Жанни. — Но я не думаю, чтобы мой отец желал позора для Франции.
— Не знаю, не знаю, — ответила Кристина. И добавила: — Давайте-ка лучше поговорим о другом. Как вы нашли Париж после долгой с ним разлуки?
Жанни пожала плечами, произнесла:
— Парижане, по-моему, изменились…
Они говорили о Париже. Кристина обладала изрядным запасом юмора и, представляя сценки из жизни улиц, подмеченные-ею в разное время, до слез смеялась сама и смешила Жанни.
Когда Кристина уходила от острых вопросов, касающихся войны, фашизма и вообще политики, она совершенно преображалась. Даже преждевременные морщинки разглаживались на; лице, и вся она была совсем домашней, беззаботной и веселой.
Внезапно туча накрыла Париж и начался дождь. За окном; потемнело. Кристина хотела включить свет, но Жанни попросила:
— Не надо, Кристина, так лучше…
Она слышала падающие тяжелые капли, и ей казалось, что густая сетка дождя отгородила их с Кристиной от не всегда понятного и немыслимо огромного мира, в котором она может безнадежно затеряться, если останется совсем одна. Может быть, и вправду само провидение подсказало ей мысль обратится к Кристине?
Неожиданно Жанни спросила:
— Скажите, Кристина, я не подвергаю вас опасности? Они ведь знают, что вы вдова коммуниста… И если меня найдут у вас…
Кристина не дала ей договорить.
— Вы подвергаете меня опасности не больше, чем себя. Будем более осторожны, вот и все. А вообще вряд ли они сюда сунутся. Чего им взять с простой консьержки?
— А ваша хозяйка?
— Мадам Штирре? Вы знаете, что она немка, но не знаете, как она ненавидит всех этих идиотов барабанщиков! «Этот полоумный ефрейтор, — говорит она о Гитлере, — или потопит весь мир в крови, или — помоги нам всем в этом господь бог — мы увидим, как он будет раскачиваться на перекладине».
Они засиделись далеко за полночь. А когда Кристина уложила Жанни спать, та долго не могла уснуть. Перед глазами одна за другой вставали картины-воспоминания, вставали образы людей, и все это было похоже на немой фильм без начала и без конца, и Жанни смотрела его с тревожным ощущением человека, который в этом фильме играет не последнюю роль. Вот перед ней сидит отец, смотрит на нее недобрыми глазами, он что-то говорит, но слов, как и должно быть в немом фильме, Жанни не слышит, однако по движениям его губ и по выражению лица она все понимает. «Знаешь ли ты родословную Шарвенов? Ты ее и не можешь знать, потому что никакой родословной у Шарвенов нет и не могло быть. Как у бродячих собак. И если я когда-нибудь увижу в своем доме твоего возлюбленного, я вышвырну его, как бродячую собаку… А заодно и тебя вместе с ним…»
Потом они с Арно рассматривают старую, потертую карту, и опять Жанни по движению губ и выражению лица мужа улавливает каждое его слово, хотя по-прежнему ничего не слышит: «Посмотри сюда, дорогая… Это — Сан-Себастьян. Это — Ирун. А рядом — наша Франция. Наша родина, Жанни. Когда-то Бисмарк мечтал „приложить горчичник к затылку Франции“. Фашизм Германии и Италии руками Франко уже извлек этот горчичник из своей страшной аптеки..»
А вот полицейский Плантель, с ног до головы облепленный грязью, у него большие, с беспокойным блеском глаза, похожие на глаза забившегося в угол клетки лемура. «Сейчас полночь… второй час… Самое большее, через пять-шесть часов сюда явятся инспектор полиции и полицейский. Явятся для того, чтобы арестовать мадам Шарвен…»
Жанни говорит самой себе: «Довольно! Я устала, я хочу забыться!» Но тут перед ее глазами встает новая картина. Кистью, с которой на тротуар падают сгустки красной краски, фашистские ублюдки тычут в лица парня и девушки. И эти лица кажутся Жанни измазанными кровью…
Незаметно надвинувшаяся на Париж туча ушла на запад, и Жанни видит в окно совсем черное небо. Совсем черное. И почему-то не видит ни одной звезды. И вспоминает, как когда-то Арно сказал: «Парижское небо не может быть совсем черным. Это я тебе говорю. В нем даже ночью светится синева…»
Арно… Если бы он знал, как тоскует по нем душа. Где он сейчас, ее Арно? Может быть, в этот час он летит вот в таком же черном небе и пристально вглядывается в кромешную тьму, отыскивая врага… А может, лежит на испанской земле под обломками своей машины и мертвыми глазами смотрит в бесконечность, только минуту назад расставшись с жизнью…
Глава пятая
Арно Шарвен как-то сразу заметно сдал.
И не потому, что его до крайности изматывали полеты, — полеты изматывали всех, но это уже вошло в привычку, хотя, казалось бы, нельзя привыкнуть к мысли, которая никого не покидала: вернешься ли ты из очередного боевого задания или разделишь участь того, кто полчаса назад курил вместе с тобой последнюю сигару, а сейчас его уже нет среди живых.
О таких вещах не принято было говорить.
Правда, американец Артур Кервуд не подчинялся общему правилу. Каждый раз, набрасывая на плечи лямки парашюта, он говорил: «Эй вы, там! Сеньоры пилоты! Прошу на меня все глаза обратить, так как видеться с меня больше придется не будет. Я ясно очень говорю? Мое сердце чувствовать умеет приближение гроб и музыка…»
— Вот же остолоп, — сердился командир эскадрильи мексиканец Хуан Морадо. — Как ворон каркает.
А Кервуд смеялся: