Кража
Шрифт:
У выхода из «Уилли Уоллеса» пили «по последней» прямо на дороге, и я только успевал бормотать «извините», натыкаясь на людей, и бежал прочь, прикрываясь стулом, ЩИТОМ ОТ ВСЕХ НЕДРУГОВ ТВОИХ. Я хорошо знал, где я, би-боп, тип-топ, со всех сторон запах газа, кошачьей мочи и масла со стороны гавани Морт-Бэй. Когда пьяницы окружили меня, я как раз добежал до того места, где в 1972 ограбили инкассатора. Сколько раз я водил сюда юного Билли! ИСТОРИЧЕСКОЕ МЕСТО, где человек с запечатанным мешком прыгал, уклоняясь от пуль, трах-тара-рах.
Брат говорит, я сам навлекаю на себя неприятности, но разве я сам ударил себя сзади? А уж меня ударили,
Все хорошо, что хорошо кончается: к полуночи я уже спал в своей постели. Марлена Лейбовиц отмыла мой стул «виндексом». А Мясник назвал меня бременем и крестом, Господи Боже ты мой, ЮРОДИВЫМ, ходячей катастрофой.
19
Ничего, кроме пластыря, под рукой не оказалось, но в избытке имелось виски «Корио», чтобы промыть окровавленный подбородок моего братца, туалетная бумага прилипала к его щетине, расцветала пушистыми белыми лепестками, как овечья шерсть, зацепившаяся за колючую проволоку. Пока Марлена ласково обирала эти белые почки, я и думать забыл о том, украла она картину или нет, – да пусть хоть государственный банк ограбит. Разумеется, мы уже занимались «любовью», но это было важнее: Хью перестал быть препятствием для моего счастья, наоборот, он выжимал из нее все, что было – и остается – в ней самого привлекательного: ее страстное сочувствие всякой странности, заброшенности, неуместности.
О том, как это нежное сердце должно было сочувствовать бедолаге Оливье Лейбовицу, я пока не задумывался. Сказать правду? Я вовсе позабыл про него. Словно подросток, без руля и без ветрил, я и не помышлял, куда приведет меня глупое сердце, не понимал, что разбушевавшаяся кровь выплеснется на все, что я нарисую, на то, как я буду жить, и даже на то, где мне предстоит умереть. Что произойдет, если я окажусь втянут в смертоносную орбиту Комитета по наследию Лейбовица, я тоже не гадал. Я был влюблен.
Вскоре Жан-Поль выскажет догадку, будто моя связь с Марленой вызвана «исключительно» желанием попасть на выставку в Токио. Все мои так называемые «друзья» с их глубокими познаниями в психологии, от которых удавиться хочется, подозревали то же самое, но если б они хоть раз увидели, как прекрасная рембрандтовская женщина приподнимается на цыпочки, чтобы заклеить темные ссадины на лице Фальстафа, они бы поняли все ее дальнейшие поступки – ну, хотя бы часть их.
Вскоре мы все втроем уснули на полу, я прижимал Марлену к груди, а Хью в трех шагах от нас храпел, как испорченная канализационная труба. Всю ночь она приникала к моему плечу, такая доверчивая, спокойная, тихая, даже во сне милая и добрая, вопреки нажитой ею репутации. Западный ветер дул до раннего утра, тряс рамы, гнал тучи, то и дело заслонявшие округло серебрившуюся луну. Наутро все стихло, и я увидел перед собой сперва морскую синеву, потом ультрамарин – ее широко раскрытые глаза, и небеса грязного Сиднея, с которых сдуло всю мерзость.
У нас не было душа,
На Сассекс-стрит имелось подвальное кафе, которое я вычеркнул из-за склонности Хью впадать в клаустрофобию. Но тут мой израненный братец с удовольствием расползся задницей по фальшивой леопардовой шкуре сиденья.
– Блинчик, – потребовал он, барабаня обкусанными ногтями по прилавку. – Два блинчика с шоколадом.
Пока Хью размазывал завтрак по рубашке, я заказал три большие кружки кофе. Марлена сразу же перешла к делу.
– Дай мне телефон этого типа.
– Какого?
– Который купил твою картину.
– Зачем?
– Чтобы ты получил ее обратно, малыш!
Американки!
– Ох ты! – зашептал мне Хью, воспользовавшись моментом, пока она отошла позвонить. – Держись за нее. Господи Боже! – И поцеловал меня в щеку, придурок.
Вернулась Марлена, озорно морща верхнюю губу.
– Ланч! – возвестила она. – «Скоро-Суси» на Келлетт-стрит.
Она допила кофе, сахарная пенка покрыла только что упомянутую мной верхнюю губу. В прищуренных глазах сверкало торжество, и я запаниковал: кто ты, Чудо-Баба? И где твой окаянный муженек?
– Ох, Мясник! – Она провела пальцем по моейверхней губе.
– Тебе не пора на работу?
– Надо прихватить старые каталоги «Мицукоси» из моей квартиры, – сказала она. – Хочешь, поехали вместе, они тебе понравится. Если останется время, заглянем в участок и поговорим с этим подлым копом. Мы получим обе твои картины сегодня же.
– Получим?
– Непременно.
Как выяснилось, жила она в здании довоенной постройки в конце Элизабет-Бэй-роуд: лифта нет, разбитая Цементная лестница, но сверху, в качестве приза, открывается вид на всю гавань. Будь вы сиднейским художником, вы бы уже знали подобные места, Башни Готэма, Вазелиновые Высоты, с тараканами-пруссаками, уделанными кухнями, декоративной плиткой, амбициозными людьми искусства. Но этот визит отличался от всех прежних, и когда Хью устремился наверх, сбивая своим стулом последнюю краску с зеленых перил, я представил себе, наконец, встречу с мужем-рогоносцем, до той поры остававшимся в моих глазах младенцем у обнаженной материнской груди. Входная дверь толстого серого металла хранила недавние следы насильственного вторжения. Внутри не обнаружилось никаких следов этого мужчины, ничего, связанного с сыном Жака Лейбовица, никаких принадлежащих ему предметов, за исключением подписного экземпляра «Ралли» и ободранного, наполовину съеденного персика, брошенного возле кухонной раковины в добычу муравьям. От этой улики Марлена Лейбовиц поспешила избавиться, и я услышал, как плод, словно пьяный опоссум, шмякнулся о капустное дерево, пролетев предварительно мимо каучуконосов.
– Это же персик! – поразился Хью.
– Персик, – подтвердила она, приподымая брови, намекая: понятия ни о чем не имею. Хью подбежал к окну кухни, я побоялся, как бы он не врезался во что-нибудь стулом, перехватил его, началась возня, чересчур яростная – Хью ревнует, сообразил я – и пока я усаживал его на безопасное место посреди комнаты, наша хозяйка достала из покосившегося комода, который, похоже, недавно взломали, стопку глянцевых каталогов.
– Все, можно идти.