Кредо негодяев
Шрифт:
— Будем настоящими мужчинами, — закрыв глаза, прошептал Дронго.
— Что ты сказал? — спросил не понявший его реплики Клычков.
— Расул Гамзатов сказал, что драться нужно в двух случаях — за любимую женщину и за Родину. Во всех остальных случаях дерутся только петухи.
— Смешно, — подумав, сказал Клык.
— Да нет, не очень. Поэт прав.
— Ты, наверно, коммунистом был? — спросил у Дронго его товарищ по несчастью.
— Почему был?
— Ах ты идейный, — недовольно сказал Клычков, всматриваясь в темноту, — что такого великого сделали ваши ублюдки-коммунисты? Жрали, пили, срали и просрали всю страну И не говори мне про Родину. Моя Родина для меня здесь, в Бостоне. Это я сам и моя Катька. И больше никто. И за то, что у нас с тобой отняли баб наших,
Дронго молчал. Спорить как-то не хотелось.
— У меня ведь баб много было, — продолжал вдруг, неизвестно почему, Клычков, — разных баб, хотя больше все стервы попадались, дешевки, лярвы. А вот настоящей среди них никогда не встречал. И вот встретил свою Катьку в Новгороде. Знаешь, она на меня посмотрела, и я решил — все, завязал. Никогда больше на дело не пойду. Почувствовал в себе что-то.
Он снова замолчал. Дронго, поняв его состояние, молчал.
— Думаешь, какая любовь большая, а? — сквозь зубы спросил Клычков. — Да не было никакой любви. Это пока я трезвый был, я все о ее душе думал, а как напился… — Он снова замолчал и вдруг с небывалым ожесточением сказал: — Все мы говно одно. Все до единого. И ты такой же, если с нами связался. — Он снова замолчал и продолжал: — В общем, напился я в тот день. А как только напился, так всю эту дурь любовную из моей головы и вышибло. А Катька вечером одна возвращаться должна была. Она студенткой была. И что ты думаешь я сделал?
Бывают случаи, когда нужно не прерывать монолога своего собеседника. Это лучший способ поддержать беседу, в которой обязательно должны участвовать двое.
— Я ведь к ней полез, — продолжал Клычков, — виделись мы всего два раза, а я к ней полез. Понимаешь?
Фары идущего за ними большого джипа освещали их лица.
— Напился я в тот день и ждал ее в парке. А она даже не знала, что я там буду. Веселая такая шла. Увидела меня, подбежала, обняла. И что ты думаешь я сделал?
Молчание было тяжелым, словно в кабине автомобиля начал работать пресс, нагнетающий давление.
— Я ее изнасиловал. Понимаешь, какой я сука, взял и трахнул свою единственную женщину, о которой всегда мечтал. Которая со мной, рецидивистом, вором в законе, встречаться решила. Она ведь такая доверчивая была. А я ее в кусты, платье разорвал и даже ударил.
Дронго смотрел перед собой. Клычков скрипнул зубами.
— Она даже не кричала. Только сначала сопротивлялась, а потом затихла и лишь когда… в общем она ведь девушкой была… когда я ее в первый раз… закричала. И все. А я, скотина, животное, поднялся, довольный такой, и, даже на нее не посмотрев, пошел снова пить с корешами. Получил, что хотел, и ушел. Если разобраться, все мы, мужики, немного сволочи. Получаем от бабы все, что нужно, и презираем ее, как только кончим.
Он сглотнул накопившуюся у него во рту слюну и продолжал:
— А утром меня забрали. Оказывается, на наши крики пришел какой-то прохожий, отвез Катьку в милицию, а потом подняли весь город, чтобы меня найти. А чего меня искать? Я ведь даже не помнил точно, что было. Меня на квартире прямо тепленького и взяли. Привезли в милицию. Я, как только Катьку увидел, разорванную, губы в крови, под глазом синяк, так и бросился к ней. «Кто, — спрашиваю, — тебя посмел так изуродовать? Не жить больше этому человеку!» А она смотрит на меня и мелко так дрожит, дрожит и молчит. И тут сержант, рядом со мной стоявший, меня так больно ногой ударил и, насмехаясь, говорит:
«Конец тебе пришел, Клык, залетел ты на этот раз крепко. За изнасилование студентки дадут тебе, рецидивисту, вору, имеющему шесть судимостей, „вышку“, и никакой архангел тебя больше не спасет».
— Ты извини, — сказал он вдруг, обращаясь к Дронго, — сам чувствую, что иногда на лагерный жаргон сбиваюсь. У меня ведь высшее образование имеется.
Он достал сигареты, чиркнул зажигалкой и снова продолжал:
— Я как только понял, что это я сделал, так с горя чуть голову себе не разбил. Она в углу сидит, и приехавший прокурор уже протокол готовит. А я про «вышку» совсем даже не думаю. Только на нее смотрю, и страшно мне —
И милиционеры рядом гогочут и бьют меня в бок, больно бьют.
«Кончился ты, Клычков, навсегда, обломали твой клычок». И мать кричит так страшно. Прокурор, уже улыбаясь, спрашивает меня:
«Какая это у вас судимость, гражданин?»
А я стою и дрожу весь. Удавить хочу самого себя. Они думают, я от страху дрожу, не понимают, что от ненависти к самому себе. И вдруг я глаза Катьки увидел. Смотрит она на меня, и глаза у нее такие… — Он выбросил сигарету в окно, сжал крепче руль машины… — Никогда ее глаза не забуду. Смотрю и понимаю, что натворил. И вижу, любит она меня по-прежнему. Понимаешь — меня, гаденыша, насильника, любит. А прокурор уже лезет со своими вопросами. Сейчас, говорит, мы этому сукину сыну очную ставку делать будем, и ты на него укажешь. И приказывает брюки с меня снять, чтобы, значит, пятна разные там на экспертизу послать. Тут его ребята с меня, как с каменного, брюки и содрали. А начальник милиции говорит: «Не надо нам никаких опознаний, он это все сделал, там свидетели видели, как он с ней в парке встретился и как уходил оттуда, тоже видели». Но прокурор настаивает и просит брюки мне какие-нибудь найти.
На повороте мелькнула табличка, что до Хартфорда осталось девятнадцать миль.
— Скоро будем, — сказал Клычков, замолкая.
— Тебя посадили? — впервые нарушив молчание, спросил Дронго.
— Нет. Когда прокурор опять об очной ставке заговорил, он вспомнил, что заявления нету от потерпевшей. И сказал ей, чтобы она писала. А в большой комнате шумно было, мать кричала, милиционеры надо мной, раздетым, смеются, начальник милиции кричит, и вдруг так очень тихо Катька говорит: «Нет». И все услышали. Мать даже замерла, испугалась, на нее смотрит. Прокурор начал что-то понимать. «Как ты сказала?» — спрашивает. А она твердо так говорит: «Нет». И все молчат. Потом разом все кричать стали — прокурор, мать, начальник милиции, даже дежурные «мусора». А она стоит одна, вся избитая, разодранная, изнасилованная, и говорит все время: «Нет, нет, нет».
Они ведь все не понимают, почему она меня жалеет. Не понимают, что и она в этот момент мои глаза увидела. И боль там мою тоже увидела. Знаешь, какая это страшная боль! Словно кто-то твою любимую женщину вот так подло, грязно, на глазах у тебя прямо трахнул, а ты стоял и смотрел. Ты даже не представляешь, как это больно. Смотрю я на нее, как она все время твердит «нет», и чувствую сам, какой я есть. Она ведь всю мою жизнь в этот момент перевернула, человека во мне разбудила, а зверя убила. И на меня все время смотрит. Словно поддержки какой ждет. От меня ждет. И тут я впервые в жизни не выдержал. Встал я перед ней на колени и попросил: «Прости меня, Катька. И будь моей женой». Ты понимаешь — я, вор в законе, известный по Союзу «академик», на коленях стою перед ней в присутствии всех этих сукиных детей. И все молчат. А она спокойно так, очень спокойно подошла ко мне и говорит, что согласна. Тут все снова стали кричать, а я, кажется, сознание потерял, ничего не помню.
Ночью в себя пришел, в камере. Они решили, что она немного тронулась, и меня все-таки не выпустили. Так я из рубашки своей петлю сделал и ночью повесился. Только не рассчитал, трубы там в изоляторе гнилые были, вот они и не выдержали. А через два дня меня выпустили. Кажется, мы приехали в этот Хартфорд. Теперь ты понимаешь, что она для меня?
— Мне теперь жалко Рябого, — сказал вдруг Дронго, — тебя ему не остановить.
Глава 28
Они лежали на земле, всматриваясь в предрассветный туман. В эти часы люди спят обычно особенно крепко. Все трое ждали Цаплю, который должен был появиться с минуты на минуту. Он лучше других знал расположение дома и вызвался проверить наличие охраны вокруг него. Все было тихо. Здесь не было столь привычных уху стрекотания кузнечиков или щебетания птиц. Природа словно замерла в ожидании.