Кремовые розы для моей малютки
Шрифт:
— Я тебя очень хорошо понимаю — сам был таким, — вздохнул господин комиссар. — Теми же путями прошел. Ими все тут идут — хочешь ты, не хочешь ты… а, ладно. Ни к чему тебе мои воспоминания. Одно постарайся понять: Патрик не обрадовался бы, узнав — его лучший друг, его напарник — угодил в тюрьму. Сломался под наплывом горя и гнева — как флагшток в бурю. Он был одним из лучших полицейских и чтил закон.
«Черт, как пафосно! Парень из-за гибели друга сорвался, а я мораль читаю. Но ничего. Надо. Пусть послушает.»
— Мысленно ты можешь ненавистного тебе урода, — господин комиссар плюнул на условности и
Но все это должно происходить — только здесь, — он постучал по своему лбу. — Если уж совсем невтерпеж — это даже полезно. Выпустить пар, чтобы котелок не треснул. Гнев уляжется и перестанет застилать мозги и душу ядовитым туманом. И ты, наконец, успокоишься и сможешь рассуждать здраво. Но расправу чинить можно только — повторяю! — вот здесь.
Фома опять постучал по лбу.
— А преступника и пальцем тронуть не моги, понял?! Не смей!
В душе Майкла Гизли происходила борьба, грозящая перейти в драку.
— Никакого мордобоя… ясно? Ты пылинки должен сдувать с этой сволочи. Если, конечно, ее вина доказана бесповоротно — да, это сволочь и мразь. Одним словом, преступник. А распуская свои нервы и кулаки — ты льешь воду на мельницу Зла.
«Тьфу, черт, опять в пафос потянуло! Ничего, не малютка-пятилеток, поймет.»
— Как это? — оторопел громила-стажер.
— А так. О твоем рукоприкладстве, то есть «превышении полномочий», быстро узнают, этого не утаить. Начнут болтать и, как круги по воде, разойдутся слухи, что «несчастного» загнобили, замучили сатрапы в полицейской форме. О том, что у «несчастного» руки по локоть в крови, что убить человека ему — как яйцо на завтрак разбить или лист бумаги смять и выбросить, что ничьи слезы его не трогают — ни женские, ни детские, на «старичье вонючее» ему плевать — отжили свой век и будет, а мужчину, в расцвете сил, убить — это же легко и весело, ужасно соблазнительно для гордости и самолюбия. А если мучил кого наш «несчастненький» — садист, живодер, с полной атрофией сострадания и совести — и тут ему оправдание найдут «сердобольные»: надо ж ему как-то радоваться, он себя такого не выбирал… тьфу! На любые содеянные им подлость, пакость и преступление отговорки найдут.
Ошеломленный Майкл Гизли молчал. Он будто прирос к полу, не в силах сделать и шаг. Всего один. А господин комиссар прохаживался по комнате, то глядя в абсолютно пустую стену («что он там видит?»), то постукивая пальцами по столу, то вновь оборачиваясь к застывшему на месте громиле-стажеру…
…и продолжал свою «лекцию».
— Так вот, друг мой, — усмехнулся господин комиссар. — На все его нечистые «художества» закроют глаза — как же, злые дяди обидели малютку! Уй, какая буря поднимется — и в толпе, и в прессе… долго твое имя, имена твоих сослуживцев полоскать будут. И, чем черт не шутит, пока Бог спит? — «несчастному» поганцу, «жертве полицейского произвола» еще и приговор смягчат. Как же, страдает он!
— То есть жалеть будут урода, убийцу? — не веря своим ушам, спросил Майкл Гизли.
— Да, Мишенька, да! Именно — его, тварь эту, будут всем миром жалеть, а нас — которые задержали и обезвредили злодея, с риском для собственной жизни и здоровья, нас будут шпынять — и в хвост, и в гриву. И толпа, и репортеришки, и родное начальство. Не делай такие большие глаза — оно первым на нас «наедет». Кому охота со своего теплого места кувырком полететь из-за благородных мечтателей рядового состава. Пра-авильно, никому.
И на суде твое благородство предстанет в со-овсем иной категории. И сыграет на руку преступнику и адвокату, краснобаю и прощелыге.
— А-а…ээ… почему?
Фома резко повернулся и в упор глянул на своего подопечного. На его кислую и немного жалобную физиономию. «Что, парень? Растоптал я твои высокие мечты? Ну, когда-то же надо… рано или поздно. Лучше — рано.»
— Что — «почему»?
— Краснобай и прощелыга. Шеф, они все такие, что ли?
Господин комиссар устало вздохнул.
— За малым исключением.
За оч-очень малым. Процентов десять — достойных, порядочных людей, не более. Остальные тебе лихо могут процесс развернуть туда, куда им выгодно: черное это белое, Луна из голландского сыра, а бедная жертва — сама себя порешила, «с особой жестокостью.» Только сидишь и глазами хлопаешь. Минуты считаешь — когда же этот фарс, это публичное позорище, наконец, закончится? Скорей бы уже… м-да. Слова тихо говоришь разные. Те, что при дамах не произнести.
— И мысленно убиваете не только преступника, но и адвоката? Ой, простите. Шеф! Опять не сдержался.
Господин комиссар усмехнулся.
— Да уж, на твой рот не мешало бы замок повесить. А ключ выдавать по святым праздникам. Или дома — и все, все!
— Как же я свидетелей буду опрашивать, господин комиссар?
— Аргумент, — засмеялся Фома. — Значит, отменяется. А насчет того: расправляюсь ли я мысленно с негодяями и хитроумными лжецами? Бывает, конечно. Я же не ангел и не святой — всего лишь комиссар полиции. Но мысленно, только мысленно. Потому что все должно быть по закону. И чтобы не провоцировать общественное осуждение полицейских и последующую поддержку «несчастного» убийцы, чтобы не превращать суд над ним в ловко сыгранный спектакль, в лютое позорище, словом, чтобы не брать грех на душу — ты должен себя сдерживать. Сдерживать и еще раз сдерживать. Как там написано? До семи и семидесяти семи раз. Тогда все должно будет пойти по плану. И зло будет наказано.
Майкл Гизли молчал, «переваривая» услышанное. Он переминался с ногу на ногу, тих вздыхал, морщил лоб.
— Не томись — спрашивай.
— Шеф, а зло всегда будет наказано?
Фома остановился и улыбнулся.
— Я бы хотел ответить: да, конечно, разумеется! Не хочу тебе врать — нет, не всегда. Бывают особые случаи, когда это попросту невозможно. Вот как сегодня. Милая старушка, ласково хихикая, наворотила дел — и разгребать их последствия нам придется еще очень долго. Наворотила — и умерла. Ушла от ответственности, от грядущего наказания. И теперь хихикает уже в Аду, злорадствуя. Таких, как она, там в подручные берут.