Крепость сомнения
Шрифт:
Утром она ездила на кладбище к отцу, а вечером должна была встречаться с одноклассниками, которые собирались отметить очередную годовщину окончания школы.
Отец, она знала, всегда был против ее отъезда, но никогда не заводил с нею прямого разговора. Эту деликатность, которая одно время казалась ей чуть ли не равнодушием, она смогла оценить лишь впоследствии. Можно было не звонить ему, не отвечать на его старомодные почтовые письма, можно было даже подсмеиваться над его странностями, с годами все более коснеющими, но простое сознание того, что он живет, ничего не меняло в привычном мировосприятии: все было на своих местах, и можно было мечтать, и даже не нужно было чересчур дотошно держаться всего привычного, и все это
Но самое страшное, плохое, как угодно его назови, – когда это случилось, она была далеко. Конечно, успокаивала она себя, произошло это внезапно, и никто не мог предвидеть, и хотя и говорят, что такое всегда неожиданно, все же иногда бывает и обратное.
Маша ехала по красной ветке вниз, и когда объявили станцию «Воробьевы горы», тут только она поняла, как давно не была дома. Она помнила только черный грохочущий пролет между «Спортивной» и «Университетом», на середине которого состав сбавлял ход и аккуратно миновал ремонтирующийся мост. И река, и холмы были скрыты строительными панелями, в щелях которых стоял дневной свет, а иногда вечером застревал на долю секунды луч какого-нибудь электрического фонарика. Сейчас же поезд притормозил, остановился, и в стеклянных полукруглых стенах станции по обе стороны широко и неторопливо плыла подо льдом река, от черных деревьев на снегу склона лежали сиреневые тени, и солнечные лучи свивали гнездо медноцветного навершия здания Академии наук.
И эта солнечная белизна, стоило ей только ворваться в электричеством освещенные вагоны, воплотила другую: берез, густо-желтоватых от косого солнца, снега с набросанными поверх него голубыми, а то черно-фиолетовыми тенями; впереди – спина отца, почти неподвижная над большими медленными шагами; козырек меховой шапочки налезает на глаза, она подвигает его повыше и щурится на солнце, и в радужном поле зрения смятых прищуром век пшенично горит золотой волосок, отбившийся от челки. И когда она засматривается на лучи, безмятежно плавающие в пустоте рощи, вздернутые носки лыж предательски наезжают один на другой... Эта нежданно-негаданно возникшая картина была до такой степени реальна, коротка, как удар в солнечное сплетение, что Маша беспомощно и как-то боком опустилась на свободное место, и какая-то женщина пристально на нее посмотрела, как бы желая спросить, не плохо ли ей и не нужна ли помощь. Вся плотно слежавшаяся стопка лет, сверх тех первых шести, слетела с нее как дрема. Это было воспоминание о том, что никогда не повторится, и вместе с тем ощущение навсегда утраченного покоя. Ей захотелось плакать. Но поезд снова устремился в толщу земли и со свистом мчался на юго-запад...
Одноклассники собрались в боулинге в Хамовниках. От кладбища это было совсем недалеко. Маша взяла такси и приехала чуть раньше условленного времени. Все ей вспоминалось гнездо, которое она увидела в рогатинке маленькой яблони, которая каким-то чудом принялась на участке и выросла за эти четыре года Маше по грудь. Это гнездышко, теперь уже пустой птичий дом, виделось ей как символ примирения с тем, что случилось, и прощением, если и вправду была она настолько виновата.
Только она сдала пальто в гардероб, как явились тоже приехавшие раньше Неелов и Наумкин, последний записной Петрушка, который в шутку ухаживал за всеми девочками, принимал отказы с добродушным смирением и так же в шутку женился на первой красавице соседней школы. Увидев Машу, Наумкин приблизился и, легонько обняв ее за талию, сказал:
– Все так же взглядом одним полки наземь кладешь, а полководцев бросаешь под ноги себе... – остановился, поморщил лоб, догадываясь, что заговорил стихом неведомого размера, но продолжения не нашел.
– Да-а, – без особого выражения и не очень понятно подтвердил Неелов, – полный аналог.
– Как это? – спросила Маша.
– Это так, что девушки есть аналоговые, а есть цифровые, – сказал Наумкин. – Ты прям как с другой планеты.
– А еще какие бывают? – поинтересовалась Маша. – И сейчас,
– Да самые разнообразные, – удивился Наумкин и стал перечислять: – Рыженькие, короткостригущиеся, бегущие по волнам, фанатки Земфиры, корыстные, крохоборки, озабоченные, лентяйки, неряхи, страдающие сахарным диабетом, мечтающие похудеть, сердобольные профессионалки, мечтающие поправиться, мечтающие, поющие в терновнике, зарабатывающие на хлеб...
– Ясно. Я поняла, – остановила Маша этот нескончаемый поток классификаций.
– Но это уже другое сечение, – добавил Неелов.
И в первый раз за все время, что прошло со смерти отца, ей не то чтобы понравился этот бесхитростный комплимент, а она приняла его.
Гудели по дорожкам шары, с сухим треском разлетались кегли, и в этой горячечной атмосфере она и сама чувствовала озноб, горячку, возвещающую начало болезни. Мало-помалу собрались все два параллельных класса и два младших на один год, с которыми дружили, и еще много разных людей, отбившихся, так сказать, от своих частей.
Она дурачилась, выпила два коктейля, и ей они показались вкуснее, чем те, которые она совсем недавно пила в Сан-Себастьяне. Два раза шары соскочили с ее пальцев и покатились назад, к переполненным столикам. И это светлое и хорошее, присутствие чего она неизменно ощущала, разрасталось, как бутон прекрасного цветка. Это была и радость, и печаль, и какое-то проникновенное понимание окружающих, и в то же время она чувствовала свою отдельность от этих хорошо знакомых и, в общем, близких ей людей. Но не как изгой, а как избранный чем-то расточительным и могучим. «Вот, – говорила она всем своим поведением, – у меня есть что-то такое, что я счастливее вас всех, а почему, пока не знаю. Если вы знаете, то скажите». Но то, что ей говорили, все было не то, и даже ненамеренные нетрезвые пошлости она встречала со снисходительностью случайного гостя или прохожего.
Предметы казались одушевленными и смешными в одно и то же время. Она, конечно, знала, что хороша, и знала, что именно добавляет ей обаяния, и эта прелесть, которую она расточала все больше и больше, как-то пропадала втуне, и самой ей становилось удивительно – ради чего все это?
В этот вечер многие пытались проводить ее, как-либо услужить, вызвать или поймать такси. Наумкин чаще, чем этого допускали их отношения, всплывал то по правому, то по левому борту, но из «Космика» она вышла одна и долго, подворачивая каблуки сапог, шла по нечищенному от снега тротуару улицы Льва Толстого, и в улицу ленивыми крупными хлопьями падал ненавязчивый снег, уставший от самого себя, от этих бесконечных гулянок благополучной молодежи, от своего нынешнего состояния.
Домой она вернулась поздно и долго не могла заснуть. Уже лежа в кровати, перебирала в памяти впечатления последних трех дней, и все ей вспоминался разноцветный вечер ее приезда, иссиня-черное небо, нахохлившиеся дома, их желтые и красные глаза... Как все, особенно брат, онемели от ее появления, как кричали, обнимались, как ее тискали те, кто хорошо ее знал, а кто не знал, смотрели на все происходящее немного растерянно, с отстраненным выражением лиц. Как чуть погодя зашел этот Галкин, как внимательно посмотрел на нее, но ничего не сказал, и когда его ей представили, тоже ничего не сказал. И ей тоже захотелось, чтобы он ничего не говорил о том, что случилось на улице. «А что там случилось? – спрашивала она себя. – Да ничего. Ничего не случилось». И словно бы между ними образовалась маленькая тайна, и сознание этого тоже было ей приятно. Она встала с кровати, подошла к окну и отвернула занавеску. Перед ней был большой белый дом, погруженный в холодную дрему. А дальше искрились и дрожали россыпи огней. Где он среди них? Что он сейчас делает? О чем думает? Где-то в этом огромном городе. Где-то. И настенные часы своим ходом, отчетливо слышным в тишине, как будто хотели сказать: «Терпение, ты же видишь, мы идем. Всему свое время», – и неутомимо выбрасывали на деления свои негнущиеся в коленях стрелки. Маша понимающе взглянула на часы, легла под одеяло, и в то же мгновение сон мягко повлек ее в свою обитель. О чем-то она еще успела подумать. «Да, – сказала она с вызовом мысленно то ли кому-то, то ли самой себе, – я настоящая. Разве это не видно? Разве можно в этом сомневаться? Настоящая».