Крепость сомнения
Шрифт:
«И это жизнь? – спросил он себя. – Это она и есть?» – С каким-то обиженным недоумением обвел глазами доступное взору пространство. Как если бы вместо крейсера, подминающего под себя волны, увидел себя заложником утлой, берущей воду и текущей плоскодонки, которую то и дело приходится тащить волоком, от плеса до плеса, бредя по бесконечному мелководью, как бурлак.
Взгляд его упал на книжного жучка. С видом деловитым, независимым и целеустремленным крохотное насекомое правило путь к неведомой цели и, казалось, улыбалось всем своим просвещенным существом.
Тимофей еще раз оглядел обстановку комнаты, в которой находился; еще раз его глаза свершили путь, похожий на синусоиду, еще больше удивления выступило в них. Тут он и услышал жизнь: шорох
И вдруг краем глаза увидел, как выплыла, взметнулась из серого, вспененного быстрым ветром облака луна с размытыми краями, исполненная наливающейся силы, и, взъерошив макушку тополя, стремительно протекла по восходящей дуге за соседний дом в неразличимые высоты, оставив только свет, и свет этот поверг все различимое в такую таинственность, из которой не было исхода.
Его обескураженный взгляд, блуждавший в потемках, напал на черный прямоугольник, лежавший на столе. Тимофей долго не мог понять, что это за предмет, но ему не хотелось протянуть руку, чтобы выяснить это. Довольно долго он сидел и задумчиво глядел на этот непонятный прямоугольник, но потом все же подвинулся и нащупал лендриновую тетрадку. Он включил свет, раскрыл ее на первой странице, где была карта, и с жадностью на нее уставился, словно бы надеясь, что, расшифровав ее, он получит ответы сразу на многие, если не на все, свои вопросы. Только теперь он обратил внимание, что обозначения эти образовывали как бы треугольник, на вершине которого стоял разъезд «Терпение». Форт «Безмятежность» занимал нижний правый угол, а крепость Сомнения – нижний левый.
И размышления о возможных путях захватили его. Можно ли было попасть в форт Безмятежности прямо из крепости Сомнения, или же путь этот пролегал исключительно через разъезд Терпения? И каково вообще было направление движения: из форта в крепость или наоборот? Или путешествия эти возможно было соверешать в обе стороны, если картограф вообще предполагал здесь какое-либо движение? Или, быть может, полагалось пребывать на разъезде и с его высот хладнокровно озирать обе возможности бытия. Теперь он мог делать смелые гипотезы – то, чего никак не мог в обычном состоянии, – и был волен делать с ними все, что будет ему угодно.
Казалось бы, карта и обозначения на ней допускали исключительно аллегорическое толкование, однако наступали минуты, когда они проступали в своем незыблемом смысле. И когда Тимофей начинал об этом думать, просто отказывался верить в то, что ни этих названий, ни этих вершин, ни рек, текущих в ущельях, не существует в действительности, а есть они только на этой пожелтевшей странице офицерского блокнота. Иногда даже Тимофей открывал атлас и подолгу разглядывал незнакомые страны, стараясь применить свою находку к их пространствам. Но занятие это было пустое. Однако и сама эта желтизна страницы, и дата, поставленная в ее углу, и многозначительная вязь последующих страниц как будто создавали карте ценз времени, которым исключалась всякая аллегория. И ему не раз приходило в голову, что даже если тетрадкины кроки – только фантомы сознания, то всемогущее время – если придет оно – преосуществит слова, написанные химическим карандашом, в настоящие горы, реки и населенные пункты. «А то, – думал он, – страну эту и вовсе нельзя найти, а она сама может открыться».
Да и как можно было открыть то, что уже было открыто? Кто-то же дал ей названия, обозначил ее границы. Кто-то уже любовался ее закатами, пропадал в ее трущобах. Кто-то же унес туда свой страх и развеял его ее ветрами, кто-то внес туда свою надежду, и она сбылась, когда, казалось, наступил конец терпению. Кто-то же обрел безмятежность в согласии с теми юридическими нормами, которые
Казалось бы, можно было попытаться прочесть текст, который шел за картой, и среди этих убористых слов найти секрет загадочной топонимии. Но именно этого делать Тимофей не хотел. Более того, он боялся проникнуть в чужую, конченную уже жизнь, боялся времени, которое войдет в него и расплющит изнутри, своей тоской выгладит душу, заставит думать и сопереживать и тратить себя.
И чем больше он думал и чем дольше смотрел на тетрадку, тем отчетливее ему становилось ясно, что записи в тетрадке сделаны ребенком. Эта мысль была единственная, которая мирила его с существованием последующих записей, однако само их уверенное, искушенное начертание восставало против его трусливой версии.
Отчаявшись в конце концов остановиться на чем-либо определенном, Тимофей оделся, сунул в сумку тетрадку и отправился коротать вечер к Галкину.
В этот день Галкин рано пришел с работы. Утром позвонил его товарищ с факультета и рассказал, что вчера вечером глава администрации президента встречался с историками, чтобы обсудить с ними варианты национальной идеи. Галкин попросил список приглашенных, так как сразу решил написать об этом статью. В списке он узнавал знакомые имена своих преподавателей. Не знал он только какого-то академика Прилуцкого. С одной стороны, он хорошо понимал, что национальная идея может являться только результатом уже сложившегося мироощущения. Нынешнее же мироощущение соотечественников Галкина было таково, что допускало только идеи о хлебе насущном. Поэтому попытки беспомощной власти производить себя то от Рюрика, то от Петра Великого вызывали у Галкина презрительную усмешку. С другой стороны, разве не идеи правят миром, и в этом смысле идею действительно можно придумать и утвердить примерно по тому же принципу, по которому несколько лет назад назначали миллиардеров.
То обстоятельство, что идеологи изо всех сил пытались перебросить навесной мост – этакий второй этаж истории – с бакинских нефтяных полей 1913 года сразу в Беловежскую Пущу 1991-го, придавало сегодняшнему дню известную иронию. Но тот, кто доверчиво ступал на этот мост, то и дело проваливался то в 29-й, в 37, 39, 45, 61, то в 64-й, и в общем-то в абсолютно любой из накрытых этой конструкцией год можно было провалиться. Более того, у каждого был здесь свой собственный год, а у многих и по два, и получалось так, что эти последние провели под мостом всю свою жизнь, как какие-нибудь парижские клошары. Тех же, кому в простоте душевной удавалось достичь по нему года 91-го и выбраться-таки на столбовую дорогу к светлому будущему, подстерегали две огромные зловонные лужи 93-го и 96-го и котлован 98-го, а дальше над путниками смыкалась чаща, в которой двуглавые орлы отнюдь не водились. Ничего не оставалось делать, как спасаться под трехцветной сенью национального флага, но многие неприятные факты заставляли давать этим цветам совсем иные толкования, чем во время оно имел в виду царь Петр со товарищи.
Правда, под этим бело-сине-красным полотнищем начинали свой «Ледяной» поход за «единую и неделимую» генералы Алексеев и Корнилов. «Единая и неделимая» – тот же девиз на программном альбоме современной партии «Един-ство». Но: под трехцветным флагом на стороне нацистов воевала РОА. Национальная идея в России всегда была религиозна. Но: в настоящее время церковь отделена от государства. Нации в последние годы сполна воспользовались своим правом на самоопределение. Но: насколько в новые времена тождественны понятия идеи национальной и идеи государственной. Либерализм в России должен иметь свою собственную физиономию. Но: традиционно считается, что либерализм с патриотизмом диаметрально противоположные вещи.