Крещение
Шрифт:
— На Ледовское машины идут? — спросил генерал.
— Идут, товарищ генерал. Ночью только. Большинство ночью.
— Старшина, с первой попутной отправишь полковника. — Генерал взял Заварухина под руку, и они прошли немного вперед. — Хочу, полковник, еще раз напомнить, что дивизия твоя вливается в необычную армию — Ударную, и в ваших полках все должно быть поднято на самый высокий уровень.
— Слушаюсь. Будет сделано, товарищ генерал.
Генерал дал знак шоферу, и тот, объехав заварухинский чемодан с шинелью на нем, подкатил ближе. Березов, не подав руки полковнику, сел в машину и хлопнул дверцей. IV Недалеко от шлагбаума на обочине дороги была выкопана мелкая землянка, накрытая сверху дерновым шатром. В землянке горел костерок, на котором старшина утайкой готовил себе еду. Он то и дело нырял в дым и скоро выскакивал оттуда с ложкой в руках, дымясь весь от сапог до волос. Полковник поставил свой чемодан к телеграфному столбу и сел, вдыхая свежий воздух, слегка отдающий дымком, радуясь ему после смрадной машины. Всего лишь несколько часов знаком Заварухин с генералом, а казалось, что они давно знают друг друга, о многом успели поговорить, на многом сошлись взглядами, однако чувство неприязни, возникшее у Заварухина к генералу в первые минуты знакомства, не исчезло. «Горделив, высокомерен и, вероятно, настойчив до жестокости.— Товарищ полковник, горяченького с нами… — Это старшина пригласил Заварухина, но тот отказался, и старшина без лишних слов ушел к землянке, блестя ложкой, заткнутой за обмотку. В сторонке спал еще один, который на голос старшины вскочил, как на пожар, и, звеня ослабевшими подковками на ботинках, быстро прибежал к котелку, заобжигался с голодным нетерпением.
— Ну что, что?! — прикрикнул старшина и сорвал голос. Умолк.
— Усадиста вышла, впору на бесхлебье.
— Тебе все впору, что под гору.
— Да уж так. Пошли опять. Сейчас до утра. Экая сила прет — все туда, под Харьков. Ну, будет там!
Заварухин вначале не понял, о чем говорил напарник старшины, но вдруг услышал какой-то невнятный приближающийся шум, а вскоре увидел, как во всю ширину дороги накатывалась темная волна пехоты. Первым на маленькой лошаденке под низким седлом проехал командир. Увидев шлагбаум и людей возле него, спросил, чуть придержав коня:— Бортниково?
— Оно самое, — отозвались от землянки,
— Колодцы чистые?
— А кто их чистил?
— Но пить-то, однако, можно?
— А куда ж деться?
Затем навалились скопом, в изломанных рядах, и под сотнями ног сухая дорога туго загудела. Бойцы, измученные ночными маршами, шли тяжко и несли с собой запах пота, табака, ружейного масла, а поднятая ими пыль плотно ложилась по обе стороны дороги на стерню, траву, придорожные кусты, деревянные указатели, с которых бесконечно глядели цифры пройденных и непройденных верст. Шаркая одеждой, звеня оружием, запаленно дыша и отхаркиваясь, солдаты молча — до разговоров ли тут — проходили, как слепые тени, и лишь иногда кто-то, выбившийся вконец, вздыхал безнадежно:— Не могу больше, ребятушки. Дайте передохнуть.
У него брали скатку или винтовку, а иногда то и другое, и снова валом валил по дороге живой поток, будто ничего и не случилось. Бывало и так, что ослабевший выходил на обочину, валился в душную траву и, переведя дух, опять шагал, дивясь сам себе, откуда бралась сила. Полковые колонны, с перемычками между батальонами, завершали обозы, насыщавшие воздух скрипом ссохшейся упряжи, острым запахом лошадей и разогретой тележной мази. Заботливые ездовые шли рядом с повозками, а что поленивей — сидели на поклаже и даже ухитрялись курить под ветхим брезентом. Сбочь дороги сновали туда и сюда верховые и сеяли над колоннами команды: то принять вправо, то шире шаг, то привал. Солдаты сходили с дороги, снимали с плеч оружие, снаряжение и, облегченные, вдруг слабели, будто лишались надежной опоры, падали на землю. А мимо проносились машины и бронетранспортеры, вздымая столбы дорожного праха, перетертого тысячами и тысячами ног. Старшина после ужина завернулся в шинель и лежал у землянки; его напарник стоял около шлагбаума — просил у маршевиков табаку на завертку, но солдаты проходили мимо — было не до него. На юге, куда легла дорога, небосвод наливался мерт— венно-белым сиянием, будто далекие пожары оплавили край черного, как чугун, неба. Зарево, видимо, набухало, багровело, и пыльная мережа на горизонте дымно качалась и истуга просвечивала. Было новолуние, и над миром вставала полная луна, лилово-красная, как сгоревшая жесть, и совсем слепая. Чем выше поднималась луна, чем дальше уходила от земли, тем больше прозревала, тем светлее становилось от нее на земле и на небе и тем древнее казалась печаль ночной идущей дороги. Уже чувствовалась прохлада и сырая свежесть зелени, потому что ложилась на теплые травы роса. Воздух уже не был так звонок, и шум и топот шагов сникали, терялись вроде. Затяжелела и пала пыль. Только бодрее ступали и фыркали кони, наладившись по холодку на долгую дорогу. И вдруг Заварухин услышал отдаленный звук, напоминавший широкий протяжный вздох. «Поют», — удивился он и не поверил сам себе, насторожился, встал с чемодана, с томительным беспокойством стал ждать, когда повторится этот поразивший его своей неожиданностью песенный вздох множества людей, и уж радовался за солдат, что они знают о своей непереживаемо трудной участи и поют. Заварухин всегда с болью провожал в бой молчаливых. Да, пела подходившая колонна, и в ней, как и в других колоннах, солдаты шли вразброд, не в ногу, во всю ширину дороги, и свободный шаг помогал им вести нестроевую песню. Она была взята с тем размахом, но которому верно угадывалось, что каждый солдат пел с дружной охотой, с какой-то даже гордой ответственностью перед добровольным и душевным делом, потому-то простенькая песня о сосне на Муромской дороге звучала так торжественно и величаво. Когда три или четыре гортанных голоса начинали запев, они будто предупреждали о чем-то или спрашивали о чем не надо было говорить, но сотни людей единодушно подхватывали его, и в песне звенела всеми понятая неизбежность, решимость и неодолимая сила. «Да, славная доля у тебя, Россия, — немного выспренно под влиянием песни рассудил Заварухин. — Славная». Поющая колонна уже давно прошла мимо, и давно развеялась вдали песня, но проголосный напев ее все еще звучал в ушах Заварухина, и на сердце у него вызревала радость оттого, что он вместе со всей этой людской массой угадывает свое будущее и готов к нему. Он опустился на свой чемодан и подумал о певшем батальоне, который, вероятнее всего, издалека прибыл на фронт, и бойцы за долгую дорогу хорошо и ладно спелись. «Это опора надежная — ставь на любой лихой участок. А в Камской дивизии не то что батальона — взвода небось такого не найдешь. Все из маршевых рот: сегодня пришел, завтра убит или ранен. Ротный не каждого в лицо знает. Хоть бы сколотить из ветеранов дивизионную разведку! Тут генерал прав, боже упаси воевать вслепую…» Размышления полковника прервал старшина, подошедший так тихо и близко, что Заварухин вздрогнул:— Чего ты?
— Я говорю, товарищ полковник, пошли бы вы в землянку от комаров. Я разбужу. Да и машины будут только перед утром.
Полковник, не думая, идти ему или не ходить, встал и пошел за старшиной. Усталый, едва не спотыкаясь на каждом шагу, брел, а чемодан сделался непомерно тяжелым и оттого совсем чужим.— Вот сюда, товарищ полковник, — указал старшина, и полковник, будто опять за него решил кто-то, послушно полез в темную нору, дохнувшую навстречу теплым дымом и золой. Заварухин ощупью угадал земляные нары, как во сне, разулся и, не размотав на ногах портянок, лег, неудобно положив в изголовье свою шинель. Он еще подумал о том, что надо поправить шинель, но мучительно радостная усталость окончательно одолела его.
* * * На третий день, ранним утром, полковник Заварухин встретил в лесной балке, западнее Дедовского, последним пришедший 91-й стрелковый полк. Командир дивизии собирался— Что же тебя бросили, Тоня? — спросил Филипенко, дав знак ездовому остановиться. — Ноги сбила?
— Да нет, товарищ майор, ноги ничего. Свое у меня… — Тонька осеклась, зардевшись, опустила куцые, обгоревшие на солнце ресницы и тут же вскинула их, но глазами все-таки избежала глаз Филипенко, и тот не столько понял временную Тонькину беду, сколько пожалел девушку:
— Иди, Тоня, садись. Через часик будем на месте. Я пойду пешком.
Тонька схватила свою сумку, сапоги и прямо в чулках побежала к телеге, неловко взобралась на нее. Сумку взяла на колени. Лошадь тронула, под шинами хрустнула колея. Тонькину голову обнесло йодоформом. Филипенко, стряхивая пыль с брюк и фуражки, подтягивая ремень, приотстал немного, а когда догнал телегу, Тонька спала. Маленькие ножки ее в порванных чулках по-детски беспомощно и трогательно болтались, спущенные с грядки телеги. Филипенко вдруг вспомнил свою маленькую Симочку, но думать стал — это часто происходило с ним за последнее время — об Ольге Коровиной. Оставляя Ольгу на снегу, Филипенко и мысли не допускал, что она погибнет, и потом долго не верил, что ее нет в живых, однако со временем это неверие рассеялось, а в душе осталась горечь утраты и своя виновность перед Ольгой. Совсем бесспорно: оставь он Урусова с ней — и была бы она жива, потому что ранило ее несмертельно. «Да ведь если бы знать… Если бы знать», — оправдывал он сам себя и не чувствовал облегчения. И вообще после больших потерь в неудачных боях под Мценском Филипенко стал часто терзаться своей жестокостью, а был он действительно жесток и беспощаден в бою к своим подчиненным. Не берег и себя, что потом вроде бы и смягчало его страдания, но ненадолго. Он вспоминал выбывших командиров рот, взводных и даже рядовых, которым грозил расстрелом, поднимая их в атаку, видел, как люди напрасно ложились под вражеским огнем, слышал свою ругань и сурово мрачнел. Он сознавал, что легкая, бездумная пора его боевой увлеченности и первых успехов безвозвратно ушла в прошлое, и однажды утром, во время бритья, разглядывая свое лицо в маленьком зеркальце, люто возненавидел свои дурацкие усы и одним махом снял их. Иногда у него было настойчивое желание покаяться перед кем-то, но перед кем он мог это сделать? Ему хотелось приблизить к себе Охватова, поговорить с ним об Ольге Коровиной, вспомнить ее гибель — ведь именно со смертью Ольги исчезло в душе Филипенко с детства надежное равновесие. Охватов мог бы понять его, но слишком разные они теперь люди. Филипенко поглядел на спящую Тоньку и подумал: «Вот и эта едет, и эта как былинка в поле. А могла бы остаться в медсанбате или санроте. Нет же, лезет в пекло, под пули, сама лезет, и не о ней, стало быть, надо думать. Думать надо о тех, у кого нет иного места, кроме передней цепи». Предвидя близкое вступление на земли Украины, Филипенко заметно повеселел: до Конотопа, где живет его мать, осталось совсем немного верст. И чем ближе он подходил к ее дому, тем беспокойнее становились его ожидания. Под влиянием нетерпеливых мыслей он готов был шагать по пыльным проселкам день и ночь без сна и отдыха и, где было в его власти, всячески ускорял ход событий. Подразделения полка втянулись в балку и укрылись под зеленым навесом кустов и деревьев. Повозку свою со спящей на ней Тонькой Филипенко оставил в горловине оврага, потому что низом все равно бы не проехать, хотя там и была пробита еще крестьянскими телегами глубокая колея: на заросших склонах и на дороге вповалку спали солдаты. Над ними гудели мухи, садились на их пыльные бледные лица, пили с запекшихся губ скудную слюнку. Филипенко перешагивал через солдат, наступал им на ноги и обратил внимание, что у многих вконец изношены ботинки, а у двоих или троих подметки примотаны даже проволокой. «Вот кого надо тряхнуть», — со злостью подумал Филипенко о капитане Оноприенко. Ниже по оврагу, где с крутых и голых откосов был содран, как кожа, зеленый покров и белели меловые язвы, Филипенко нашел Заварухина и доложил ему, что полк прибыл к месту назначения. На марше полк трижды попадал под бомбежку и имеет значительные потери. Какой то вязкой задумчивостью поразили Заварухина филипенковские глаза, а там, где некогда были его бодрые усы, две глубокие морщины по-старчески очертили верхнюю губу.— Нарушаешь, Филипенко, все приказы — ведешь людей среди бела дня. Мало того что подвергаешь полк опасности, даешь противнику знать о передислокации войск. Как это прикажешь расценивать?
— Затянули марш, товарищ полковник, потом вижу, до конечного пункта подать рукой, а укрыться негде. На авось действовал. Виноват, конечно.
— Ты мне, Филипенко, это ребячество брось. Брось, говорю.
— Есть, товарищ полковник.
— А что с командиром полка?
— Днем перед выходом на марш искупался в роднике, а был, видать, потный. Глубокая простуда, нашли врачи. Отправили в тыл на встречной машине. Без памяти.
— Пьян был, что ли?
— Да нет, по-моему.
— Сутки тебе, Филипенко, на то, чтобы отдохнуть и привести полк в полную боевую готовность. И второе. Незамедлительно организуй разведку переднего края противника в районе высоты 203. Поэтому сегодня же свяжись с нашей обороной и определи место поиска для дивизионной разведки.
— Значит, до передовой здесь, товарищ полковник, километров пять?
— А вот послушай. — Заварухин поднял руку и большим пальцем указал вдоль по оврагу. Филипенко насторожился и услышал странные звуки, которые слышал и раньше, полагая, что где-то недалеко бойцы забивают колья в сухую землю. Это были набросные разрывы — то редкие, то частые; иногда они приближались и становились явственными, объемными, затем откатывались и опадали, будто кто-то наглухо затворял перед ними большую плотную дверь. Филипенко тяжело вздохнул и по привычке дотронулся до верхней губы — все это не ускользнуло от глаз Заварухина: — Вздыхаешь что-то, усы, гляжу, сбрил и вообще переменился, на мой взгляд.