Крестовый поход за счастьем
Шрифт:
Про квартиру я уже говорил. И хоть была она ну очень неблагоустроенной, очень она мне нравилась. Дом был «камышитовым» – в Астрахани старинные дома многие такими были – построоен из обмазанных глиной пучков камыша, обшитый с двух сторон досками. Зимой в таком доме было тепло, летом – прохладно. Единственное, что досаждало – это различные животные, жившие в стенах – хомяки, мыши и прочие представители мелкого зверья. По ночам они беспрестанно шуршали, пищали, занимались какими-то своими делами. Поначалу это раздражало, но скоро я привык, как привыкают к песням
В квартире было три комнаты и огромная кухня, обои, поклеенные еще до революции, выцвели, но оставались красивыми – мне очень нравился их сливочно-ванильный цвет.
Но самое главное – это мебель. Она была не просто старинной – она была очень старинной. Например, трельяж с толстенной мраморной крышкой и резными дубовыми ножками. Или комод, сплошь покрытый резьбой…
Все это было обтертым, кое-где поломанным, но мне очень нравилась эта мебель… Даже посуда вся была очень старинной.
Возможно, именно поэтому я потом так полюбил винтажный стиль…
Хотя, в далеких восьмидесятых, даже слова такого никто не знал.
Говорили – антикварный…
А винтаж – это уже потом появилось… Вообще, с тех времен очень много слов всяких появилось… Многие, честно скажу, до сих пор не понимаю, для чего нужны!
Квартиру я постепенно привел в уютное и жилое состояние. В одном из сундуков обнаружилась целая куча дореволюционных фотографий – на твердом, как металл, картоне, с красивыми узорами по периметру, с завитушечными именами фотографов еще с «ять». На фотографиях были очень серьезные дамы и господа, в красивых одеждах. Фотографии мне безумно понравились и я повесил их все на стену над кроватью, рядом с чугунным литым завитком ночника с желтым стеклянным абажуром с отбитым краем.
Еще с чердака притащил три чемодана с какими-то фарфоровыми статуэтками, непонятного назначения посудинами из фарфора и металла, несколько керосиновых ламп и самовар – зеленый от патины, огромный и восхитительно – древний.
Все эти вещи я расставил по полкам комода и серванта, на подоконниках и других поверхностях.
Самовар водрузил на полку над столом на кухне.
Кроме всего прочего, повесил на стены несколько своих рисунков – в основном это были корабли и девушки.
Корабли все были парусниками, девушки все были обнаженные, с длинными волосами.
Нравился мне и дом и двор, в котором я жил.
Дом был одноэтажным, длинным, с множеством входов, с постоянно темным двором, обложенный покосившимися сараями. Перед дверями – обязательные скамеечки. Я попадал в «свою» квартиру, пройдя от трамвайной остановки метров 50, по узенькой тропинке, пролезая в дырку в заборе – чтобы не обходить вокруг.
Соседкой у меня была совершенно чокнутая, маленькая сухая бабулька, которая прошла всю войну санитаркой до самого берлина.
Она меня обожала.
Потому что я очень любил слушать ее рассказы о войне, о своих бестолковых детях и внуках, обо всем на свете.
Звали ее тетя Паня. Тетя Паня иногда угощала меня конфетами и однажды подарила огромную черную тарелку довоенного еще репродуктора, которую я незамедлительно приладил к розетке сетевого радио.
Чокнутость тети Пани проявлялась регулярно раз в месяц, когда она получала пенсию и покупала бутылку водки. Напившись, она бегала по двору с поленом за собаками, поднимая растоптанными галошами облака пыли, выходила на улицу и поносила прохожих и проезжающие трамваи последними словами, кидаясь в них картошками и камнями.
При этом она иногда срывала с головы чистенький белый платочек и размахивая им, пела совершенно похабные частушки.
И становилось видно, как под совершенно седыми волосами, от левого виска до затылка по голове тети Пани змеится уродливый шрам – отпечаток ранения, полученного в сорок пятом в Германии…
Вот так прошел год…
Хотя, можно было еще много чего вспомнить, но зачем?…
…«Крузенштерн» был великолепен… Мы обалдело смотрели на него с причала. Огромный, изящный, в убранстве белых парусов и паутины такелажа, он казался нереальным среди стоящих у стенки теплоходов. До посадки оставались каких-то полчаса.
Мы сидели на парапете набережной. Черные волны Балтийского моря высекали брызги, ударяясь о волнорезы. Ветер с моря дул холодный и пах он почему-то не свежестью, а керосином…
Настроение у меня было паршивым.
Во-первых, расставание с Бабочкой получилось какое-то неуклюжее, со слезами, с нервами, с обидами. Не хватало мне еще тогда мозгов понять, как правильно нужно прощаться с девушкой… Какие слова сказать… Что сделать…
Во-вторых, почему-то не было радости от волшебного плавания под парусами. Внутри ворочалось что-то беспокойное, холодное и неуютное и от этого дважды непонятного было паршиво и хотелось сесть на поезд и уехать из Клайпеды обратно в Астрахань, там по-человечески попрощаться с Бабочкой (как?), а потом сесть на поезд и уехать на Урал, в маленький городок с единственным металлургическим заводом и железнодорожной станцией… Домой…
Я помотал головой, стряхивая эти мысли и это настроение, но ничего не получилось.
–Что-то ты совсем скис – Парамон затянулся мятой сигаретой, щурясь на ветру. – Ты посмотри, какой красавец! Нарисуй его! Успеешь?
Я молча вытащил из сумки альбом (обычный, школьный, с серой обложкой) и карандаш, стал наносить первые штрихи, которые постепенно сплетались в рисунок грациозного парусника.
–Блин, балдею смотреть, как ты рисуешь! – Чича подсел рядом .
–Вадимастый, нарисуй меня – попросил Печенег – На фоне Круза!
–Блин, такую красоту твоей рожей портить? – Парамон фыркнул – Не рисуй его, Вадим.
–Лучше не надо – как-то грустно сказал Печенег и сник – Я на фотках всегда плохо получаюсь…
–Да ты и в жизни не очень как-то получился – тихо сказал Скорик.
Я рисовал Крузенштерн и опять погрузился в свои мрачные и какие-то тягуче-тоскливые мысли, которые сами собой как будто влетали в голову с холодный балтийским ветром.
–Вадим, ты с Бабочкой поругался что ли? – осторожно спросил Парамон.