Крейсерова соната
Шрифт:
Созерцание белого листа длилось минуту или час. Белизна волновала его, пугала, влекла: ее можно было потревожить черной резкой линией, и тогда возникнет подобье наскальных изображений; можно положить нежно-зеленый, травяной цвет, как на старинных церковных фресках; можно плеснуть ярко-голубым и лазурным, как на картинах французских мастеров, где балерины танцуют в аметистово-голубом воздухе. Он медленно взял кисть; окунул в стакан, услышав тихое бульканье; увидел сквозь стекло, как распушились в воде нежные волоски; вынул кисть с отточенным, блестяще-черным острием мокрого колонкового меха, держал
Он был как лепесток розы на белом платье, как брызнувшая на снег кровь раненого лося, как плащ ангела на иконе, как цвет закрытого века, когда смотришь сквозь него на солнце.
Этот первый мазок ослепил Плужникова. Он был восхищен его первозданностью, истинностью, творящей энергией. Это не он коснулся кистью бумаги, а чья-то благая, всесильная воля, словно молния, пробежала по руке, прошла сквозь колонковую кисть и ударила в белизну, оставив на ней сочную рану.
Рана влажно дышала, углублялась, обретала бесконечную глубину, была той раной, которую прободило копье на ребре Христа.
Плужников чувствовал, как этот надрез затягивает его, сладко влечет, повернулся к лежащей Ане:
– Пойдем…
Она послушно встала. Они вошли в белизну, в алый свет. Их подхватили могучие безымянные силы, пронесли сквозь миры и пространства. И они оказались на опушке осеннего леса, среди неопавших деревьев, на которые падал снег. Красные и желтые осины, ржавые дубы, темно-синие ели были в снегу. Земля на опушке была в сыром, благоухающем покрове. Они касались теплыми руками прохладной бело-голубой свежести, разгребали снег до земли, и на них из-под снега глянули алые листья брусники. Алый мазок на девственной белизне.
– Мы где? – спросила она, глядя на туманные, занавешенные снегопадом опушки.
– Мы в Раю, – ответил он.
– А почему снег?
– Мы в Русском Раю.
Он взял ее за руку, и они пошли сквозь лес, мимо темных огромных елей, чьи сумрачные пахучие ветки отяжелели от снега. Иногда с зеленой опущенной лапы сваливалась снежная кипа, и ветвь распрямлялась, качалась у самого лица. Вершины скрывал туман, пахло сырыми шершавыми стволами, мокрой хвоей. Хрупкая рябина с красной гроздью пригнулась под тяжестью снега. Крохотная лесная геранька, не успевшая доцвести, несла в фиолетовом венчике маковку снега.
– Ты сказал, мы – в Раю. А где же Бог? – спросила она, отводя гибкую, блестящую ветку орешника.
– Лес – наш Бог…
Они вышли на край широкого поля. Сухая стерня была покрыта белыми хлопьями, словно взбитыми сливками. За туманами, за медленной, опадавшей с небес белизной, золотились далекие размытые холмы. На них стояли леса, словно иконостасы, дышали, теплились, круглились бессчетными нимбами, туманились цветными лампадами, негасимыми свечами. Он любил эти чудные дали, обожал ненаглядную Родину, лелеял милую, нежную, божественную красоту.
– Ты сказал, мы в Русском Раю. Где же Бог?
– Снег – наш Бог…
Они вышли к болоту с темными
– А где же Бог? – с пытливостью и упорством ребенка повторила она.
В тростниках раздался шелест и треск. Темная вода заволновалась. Сквозь заросли, проламывая стебли, чавкая и хрустя, вышел темно-малиновый лось. Бока его жарко дышали, окутанные паром. Влажные, похожие на трубы ноздри, шевелились. На огромной лобастой голове качались рога, чутко двигались уши, блестели выпуклые, сиреневые, с блестящими точками глаза.
– Лось – Бог… – сказал Плужников, глядя на огромного теплого зверя, поднявшегося из глубины болота.
Медленно переступая высокими ногами, лось двинулся по снегу, оглядываясь на них, словно звал за собой. И они пошли за поводырем, чувствуя близкий запах огромного теплого зверя, наступая в сердцевидные отпечатки копыт.
Лось исчез, следы его канули. Они оказались в березняке, где воздух был голубым и серебряным. Его можно было раздвигать руками и плыть среди белых стволов, не касаясь земли.
Они плыли в невесомости негасимого света, и она говорила:
– Мы в Раю… Мы в Русском Раю…
Они увидели поляну. Среди снега, как в парке, стояли деревянные лавки. На лавках отдыхали святые и богомудрые старцы. На них были одежды, в которых ходят в лес по грибы и по ягоды. На некоторых были лапти, на других – резиновые сапоги, третьи и вовсе были босиком, и на снежной поляне виднелись следы их босых ног. У каждого была корзинка – с орехами, с последними, добытыми из-под снега грибами, с ветками красной калины для целебных настоев. Серафим Саровский, чуть поодаль, обламывал с берез нижние розовые ветки, складывал их в пучочки. Тихонько, светясь голубыми глазками, напевал: «Я в роще гулял, пруточкя ломал…» С лавки наблюдал за ним Сергий Радонежский.
Спросил ласково, с чуть заметной усмешкой:
– Пошто, Сима, прутья ломаешь?
– А как же, мятелки вязать, Сережа… С молитвенных камушков снег смятать…
Плужников и Аня отлетали сквозь голубые светящиеся стволы.
Приблизились к соседней поляне, где на лавках сидели известные на Руси воины и полководцы, все в домашней одежде, в вольных, навыпуск, рубахах, чтобы тело отдыхало от кольчуг и доспехов, от тесных мундиров и ременных поясов.
Маршал Жуков указывал Дмитрию Донскому на волнистый, покрывший поляну снег, из-под которого выглядывал засохший цветочек ромашки:
– Хорошо, нынче снегу много… Так бы всю зиму… Тогда и рожь уродится…
– Надо возы готовить… – ответил задумчиво Дмитрий Донской, глядя на засохший цветочек.
Перелетев розовую вершину березы с птичьим, полным снега гнездом, Плужников и Аня увидали, как на длинном бревне, сбросив с него нападавший снег, уселись философы, мудрецы и писатели. Старец Филофей сосал черную корочку хлеба. Николай Федоров нюхал снежок, который благоухал как прохладный сочный арбуз. Над поляной пролетела высокая сойка, складывая и распуская лазурные крылья. Лев Толстой проследил полет птицы.