Критические статьи, очерки, письма
Шрифт:
Нас, людей, из-за приверженности к литературе живущих особой жизнью, которая стала нашим мирным уделом, благодаря любви к независимости и к поэзии, смерть Байрона должна была потрясти в известном смысле, как беда, случившаяся в родном доме. Для нас она явилась одной из тех утрат, которые затрагивают особенно близко. Человек, посвятивший себя служению литературе, ощущает, как сужается вокруг него сфера материального существования и как расширяются в то же время пределы его духовной жизни. Сердцу его дороги лишь немногие близкие люди, зато душой владеют все поэты прошлого и настоящего, и соотечественники и чужеземцы. Природа дала ему одну семью, поэзия создает для него другую. Чувство симпатии, которое порождают в нем столь немногие из соприкасающихся с ним людей, устремляется сквозь вихрь встреч и отношений в окружающем обществе, за пределы веков и стран, к тем нескольким избранникам, которых он понимает и чьего понимания он, по своему разумению, достоин. В однообразном круговороте житейских привычек и дел, в толпе равнодушных людей, где его задевают и толкают, он никому не подарит своего внимания, зато между ним и этими рассеянными во времени и пространстве отмеченными им существами возникает теснейшая связь, словно от них к нему проходит некий электрический ток. Сладостная общность мыслей незримыми, но неразрывными узами соединяет его с этими избранниками, такими же одинокими в окружающем их мире, как сам он одинок в своем. И если случайно ему посчастливится встретить кого-либо из них, достаточно единого взгляда, чтобы они узнали друг друга, единого слова, чтобы они могли заглянуть друг другу в душу и убедиться в своем полном согласии. И вот уже через несколько мгновений два, казалось бы чужих друг другу, человека становятся близкими, как братья, вскормленные одной
Да позволено будет нам заявить и, если нужно, похвалиться этим — к Байрону влекла нас симпатия, подобная той, о которой шла сейчас речь. Разумеется, это не было тем влечением, какое испытывает гений к другому гению, но во всяком случае это было чувство восхищения, восторга и признательности; ибо признательностью обязаны мы людям, чьи творения и чьи деяния вызывают в сердце нашем благородный трепет. Когда мы получили весть о смерти этого поэта, нам показалось, будто у нас отнята часть того, что нам обещало будущее. С чувством глубокой горечи отказались мы от мысли завязать когда-нибудь с Байроном такую же поэтическую дружбу, как та, которую мы, гордясь и радуясь, поддерживаем с большинством из выдающихся умов современности, и мысленно мы обратились к нему со следующим прекрасным стихом, которым один из поэтов его школы почтил благородную тень Андре Шенье:
Прощай же, юный друг, которого не знал я.Раз уж нам пришлось упомянуть здесь о школе, созданной лордом Байроном, не уместно ли будет обсудить и вопрос о том, какое место занимает она во всей современной литературе, на которую нападают, словно ее можно победить, и клевещут, словно ей можно вынести обвинительный приговор? Изворотливые умы, преуспевающие в искусстве ложно ставить любой вопрос, пытаются ввести нас в очень странное заблуждение. Они вообразили, будто современное общество представляют во Франции две литературы совершенно противоположного направления, то есть будто на одном дереве выросли естественным образом два совершенно разнородных плода, будто одна причина дала одновременно два несовместимых друг с другом следствия. Но эти враги всяких новшеств даже не заметили, что ими создается в данном случае новая логика. Они все время продолжают говорить о литературе, называемой ими классической, так, словно она еще живет, а о литературе, которую они именуют романтической, так, словно дни ее сочтены. Эти ученые риторы, без устали предлагающие заменить существующее тем, что уже перестало существовать, невольно вызывают у нас в памяти неистового Роланда Ариосто, который с самым невозмутимым видом просит повстречавшегося ему путника принять его дохлую кобылу в обмен на живого коня. Правда, Роланд признает, что кобыла дохлая, добавляя, впрочем, что это ее единственный недостаток. Однако Роланды так называемого классического жанра ни в смысле честности, ни по способности здраво рассуждать не поднялись до его уровня. Поэтому и приходится силой вырывать у них то, чего они не желают давать добровольно, и прямо заявить им, что в настоящее время есть только одна литература, как есть только одно общество, что предшествующие литературы, оставив, правда, бессмертные памятники, неизбежно должны были исчезнуть и исчезли вместе с поколениями, чьи общественные нравы и политические устремления они выражали. Гений нашей эпохи может быть столь же прекрасен, как и гений самых прославленных эпох, но он не может быть точно таким же. И воскресить литературу [33] прошлого современным писателям удастся не больше, чем садовнику восстановить на ветвях распускающихся весною деревьев листья, опавшие прошлой осенью.
33
Читая эти строки, не следует упускать из виду, что под понятием «литература такой-то эпохи» надо разуметь не только совокупность произведений, созданных в данное время, но также общий строй идей и чувств, который большей частью бессознательно для самих писателей определял их творчество. (Прим. авт.)
Не будем заблуждаться: немногие убогие умишки тщетно пытаются вновь склонить мнение общества к пагубной литературной системе прошлого столетия. Почва эта, и по природе своей бесплодная, давным-давно окончательно высохла. К тому же невозможно заново сочинять мадригалы Дора после казней Робеспьера и в век Бонапарта нельзя продолжать то, что делал Вольтер. Подлинная литература нашего времени — та, чьи деятели подвергаются изгнанию, подобно Аристиду; та, которую опровергают перья всевозможных писак, но которой зато верны лиры всех поэтов; та, что, повсюду подвергаясь заранее обдуманным гонениям, тем не менее только под своим грозовым дыханием выращивает подлинные таланты, подобные цветам, произрастающим лишь в местности, где не затихают ветры; та, наконец, которую порицают люди, недостаточно вдумчивые, но защищают те, чья душа умеет мыслить, ум — судить о вещах, а сердце — чувствовать, — эта литература чуждается изнеженной и бесстыжей повадки некоей музы, воспевавшей кардинала Дюбуа, льстившей г-же Помпадур и оскорблявшей нашу Жанну д'Арк. Ей не нужны ни тигель безбожника, ни скальпель материалиста. Она не пользуется, подобно скептику, весами со свинцовой чашкой, которую могут заставить опуститься лишь соображения выгоды. Она не создает в разнузданных оргиях песен, призываюших к истреблению. Она не льстит и не поносит. Она не облачает ложь в соблазнительные одежды. Она не отнимает у иллюзий их очарования. Чуждая всему, что не является ее настоящей целью, она черпает поэтическое вдохновение из источника истины. Воображение ее питает вера. Она следует за поступательным движением времени, но шагом величавым и размеренным. Характер ее вдумчив, голос мелодичен и звонок. Словом, она такова, какой должна быть объединяющая всех мысль великой нации, пережившей великие бедствия, — печальной, гордой и молитвенно настроенной. Когда нужно, она не колеблясь вмешивается в общественные раздоры, чтобы осудить или примирить враждующих. Ибо сейчас не время для буколических песен, и муза девятнадцатого века не может сказать:
Non me agitant populi fasces, aut purpura regum. [34]А между тем эта литература, как и все, порожденное человечеством, в самом единстве своем являет нам и свою мрачную и свою утешительную стороны. В недрах ее образовались две школы, представляющие два умонастроения, свойственных нам после пережитых нами политических бедствий, — покорность судьбе и отчаяние. Обе они признают то, что отрицала насмешливая философия прошлого, — предвечное существование бога, бессмертие души, истины первоначальные и истины, познанные благодаря откровению. Но одна признает и благословляет, другая признает — и проклинает. Одна смотрит на мир из глубины небесной, другая — из недр ада. Первая видит ангела, который бдит над колыбелью человека и которого человек найдет и у своего смертного ложа; вторая окружает человека на всех путях его демонскими призраками, зловещими образами. Первая внушает ему довериться провидению, ибо он никогда не остается один; вторая стремится запугать его, утверждая, что он одинок. Обе в равной мере обладают искусством рисовать сцены, полные прелести, и чертить образы, ужасающие душу. Но первая, опасаясь разбить человеческое сердце, даже на самые мрачные картины бросает некий божественный отблеск, вторая же, всегда желая породить скорбь, озаряет отсветами адских огней даже самые радостные видения. Словом, первая подобна Эммануилу, исполненному силы и кротости, который объезжает царство свое на лучезарной и молнийной колеснице; вторая же есть надменный Сатана, [35] который, будучи низвергнут с небес, увлек в своем падении столько ярких звезд. Обе эти школы — близнецы, возникшие на единой основе, вышедшие, так сказать, из одной колыбели, представлены, как нам кажется, в европейской литературе двумя прославленными гениями — Шатобрианом и Байроном.
34
Не волнуют меня ни символы народовластия, ни пурпур царей (лат.).
35
Здесь речь идет лишь о противопоставлении двух образов, которое отнюдь не оправдывает названия «сатаническая школа», данного одним талантливым человеком школе лорда Байрона. (Прим. авт.)
Когда окончились великие революционные потрясения нашей эпохи, два общественных строя все еще продолжали борьбу на одной арене. Завершалось крушение старого общества, возникало новое. Здесь — развалины, там — едва начатое созидание. Лорд Байрон передал в своих траурных песнопениях последние судороги общества умирающего. Г-н де Шатобриан в образах, порожденных его возвышенным вдохновением, отдал первую дань нуждам общества обновленного. В голосе первого из них слышится прощание умирающего лебедя с жизнью, голос второго подобен пению Феникса, возрождающегося из пепла.
Печальный облик его гения, гордость характера, полная треволнений жизнь делают лорда Байрона ярчайшим представителем того рода поэзии, в котором он подвизался. Все творения этого поэта глубоко отмечены печатью его личности. В каждой его поэме перед читателем проходит мрачная и величавая фигура, словно подернутая траурным крепом. Склонный иногда, подобно всем глубоким мыслителям, к изображению смутного и безотчетного, он умеет найти слова, вскрывающие самое потаенное в человеческой душе, он вздыхает, и вздохи эти повествуют о целой жизни. Когда из глубины сердца его возникает мысль или образ, кажется, что открылось жерло вулкана, изрыгающего пламя. Страдание человеческое, радости и страсти не имеют для него тайн, и если реальные предметы он изображает подернутыми пеленой, то область идеального предстает у него безо всяких покровов. Его можно упрекнуть в том, что в поэмах своих он совершенно пренебрегает композицией, а это серьезный недостаток, ибо поэма, композиционно не слаженная, подобна зданию без остова или картине, лишенной перспективы. Он также идет слишком далеко в своем лирическом пренебрежении ко всяким переходам от мысли к мысли, от образа к образу; и порой хотелось бы, чтобы этот художник, так верно изображающий внутренние переживания, представлял реальные вещи в менее фантастическом освещении и не в столь расплывчатых красках. Гений его слишком часто уподобляется блуждающему без определенной цели человеку, который грезит на ходу и, погруженный в глубокое созерцание, получает от окружающей местности лишь самое смутное впечатление. Как бы то ни было, но даже и в наименее совершенных произведениях его причудливое воображение подымается до высот, куда нельзя проникнуть, не имея крыльев. Сколько бы орел ни смотрел на землю, взгляд его останется все тем же царственным взором, который достигает солнца. [36]
36
В момент, когда вся Европа воздает славу гению лорда Байрона, признанного после смерти великим человеком, читателю любопытно будет заново ознакомиться здесь с несколькими фразами из примечательной статьи, которой «Эдинбургское обозрение», весьма почтенное издание, приветствовало знаменитого поэта в начале его творческой деятельности. Впрочем, именно в таком тоне известного рода газеты говорят нам каждое утро или каждый вечер о первейших талантах нашего времени.
Творчество нашего юного лорда такого рода, которого не терпят ни боги, ни люди. Вдохновение его находится на столь низком уровне, что может быть сравнено с болотной водой. Как бы извиняясь, благородный автор все время напоминает нам, что он еще не достиг совершеннолетия… Может быть, он хочет сказать: «Видите, как может писать несовершеннолетний». Но, увы, все мы помним, каким поэтом Каули был в десять лет и Поп в двенадцать. Совершенно не собираясь изумляться тому, что мальчик, едва окончивший учение, пишет плохие стихи, мы считаем, что это самая обычная вещь в мире и что девять десятых из числа молодых людей школьного возраста могут писать так же, как лорд Байрон, и даже лучше.
. . . . . . . . .
По правде сказать, только это соображение (о ранге, занимаемом автором на общественной лестнице) заставило нас уделить лорду Байрону место на наших страницах, да еще желание посоветовать ему, чтобы он бросил поэзию и нашел своим талантам лучшее применение.
С этой целью мы скажем ему, что рифма и количество стоп, даже если оно правильно соблюдается, сами по себе еще не поэзия, мы постараемся убедить его, что ум и воображение тоже необходимы и что в наши дни читается только такое поэтическое произведение, в котором мысль или нова, или выражена так, что кажется новой.
Лорду Байрону следовало бы также остерегаться притязаний на то, что пытались совершить до него великие поэты. Ибо сравнения, которые тут можно сделать, будут не из приятных, — это он мог узнать еще от своего преподавателя стилистики.
Что касается его подражаний поэзии Оссиана, то мы так мало в ней разбираемся, что рисковали бы подвергнуть критике самого Макферсона, желая высказать свое мнение о рапсодиях этого нового подражателя… Мы можем сказать лишь одно — они похожи на писания Макферсона и потому — в этом мы вполне уверены — так же нелепы и скучны, как творения нашего соотечественника.
В значительной части книги увековечены занятия, которым предавался автор еще на школьной скамье. Мы весьма огорчены тем, что вынуждены дать печальное представление о творчестве, процветавшем в его колледже, цитируя нижеследующие аттические стансы (следует цитата)…
Но, каков бы ни был приговор, который можно вынести поэтическим произведениям высокородного юноши, нам, видимо, следует принять их такими, каковы они суть, и этим удовольствоваться; ибо они, без сомнения, — последнее, что мы от него получим… Независимо от того, ожидает его успех или нет, весьма маловероятно, что он снова снизойдет до писательского труда. Примем же то, что нам предложено, и поблагодарим автора. По какому праву станем мы предъявлять чрезмерные требования, мы, жалкие простолюдины! Слишком много чести для нас — столько получить от такой высокой особы, как этот лорд. Повторяем — будем же признательны и добавим вслед за добрым Санчо: «Да благословит господь дающего, дареному коню в зубы не смотрят».
Лорд Байрон снизошел до мести авторам этого жалкого нагромождения пошлостей, которыми завистливая посредственность вечно донимает гения. Под ударами его сатирического бича писаки из «Эдинбургского обозрения» вынуждены были признать дарование поэта. Пример этот, видимо, заслуживает подражания; признаемся однако, что мы предпочли бы в данном случае видеть лорда Байрона хранящим презрительное молчание. Этого требовали если не интересы его, то во всяком случае чувство собственного достоинства.
Утверждали, что одной стороной своего творчества автор «Дон Жуана» принадлежит к школе Вольтера. Заблуждение! Смех Байрона и смех Вольтера глубоко различны: Вольтер не знал страдания.
Здесь уместно было бы сказать несколько слов о полной треволнений жизни, прожитой благородным поэтом. Но, не зная достаточно хорошо подлинных причин тех семейных огорчений, которые сделали его столь мрачным и раздражительным, мы предпочитаем не распространяться об этом, чтобы перо наше не уклонилось, хотя бы и невольно, от истины! Мы знаем лорда Байрона только по его поэмам, и нам приятно было бы предполагать, что жизнь поэта была подобна душе его и творческому гению.
Как все необыкновенные люди, он, без сомнения, был жертвой клеветы. Лишь ей мы приписываем слухи, так долго порочившие славное имя поэта. К тому же та, кто может считать себя оскорбленной им, наверно первая забыла его прегрешения перед ликом смерти. Мы надеемся, что она простила ему; ибо принадлежим к числу тех, кто не признает за ненавистью и мщением права высекать надписи на надгробной плите.
А мы, со своей стороны, тоже простим ему ошибки, заблуждения и даже те его творения, в которых он оказывается как бы ниже своей благородной натуры и своего таланта; простим ему, — он принял такую благородную смерть, так славно пал. Он был как бы воинственным посланцем современной музы в стране античных муз. Великодушный союзник борцов за славу, веру и свободу, он принес свой меч и свою лиру потомкам древних воинов и древних поэтов. И лавры его так много значили, что они одни уже склоняли чашу весов на сторону многострадальных эллинов. Мы же лично обязаны ему глубочайшей благодарностью. Он доказал Европе, что поэты новой школы, хотя они уже не поклоняются богам языческой Греции, доныне чтут ее героев и что если они отошли от Олимпа, то по крайней мере никогда не прощались с Фермопилами.
Во всех европейских странах весть о смерти Байрона вызвала изъявления всеобщей скорби. Долго гремели пушки греков, отдавая воинские почести его останкам, и национальный траур отметил гибель этого чужестранца как общественное бедствие. Надменные двери Вестминстера открылись словно сами собой, дабы могила поэта озарила еще более яркой славой усыпальницу королей. Но — признаться ли в этом? — когда среди этих воздающих ему славу проявлений всеобщей скорби нам хотелось увидеть, каким торжественным выражением своего восхищения почтил героическую тень Байрона Париж, столица Европы, — мы увидели, как шутовская погремушка поносит его лиру, а балаганные подмостки оскорбляют его гроб. [37]
37
Через несколько дней после того, как пришло известие о смерти лорда Байрона, в одном бульварном театрике всё еще продолжали ставить какой-то фарс дурного тона и вкуса, где этот благородный поэт выведен под нелепым именем «Лорд Три звездочки».