Кровная связь
Шрифт:
Щелчок, и больше ничего. Доступная память телефона исчерпала себя этим сообщением.
Я выскальзываю из трусиков и натягиваю одеяло до подбородка. Мне хочется позвонить Шону и сказать, что со мной все в порядке, но дело в том, что это не так. Собственно говоря, мне кажется, что я схожу с ума. Но здесь он ничем не может мне помочь.
Сотовый телефон выскальзывает из рук, и перед глазами у меня возникает образ Артура ЛеЖандра, лежащего мертвым в сверкающей кухне, в черных носках, надетых на худые, тонкие ноги. Над его телом парит в воздухе надпись, сделанная кровью: МОЯ РАБОТА НИКОГДА НЕ
Неужели это и в самом деле моя работа? Как может чья-то работа заключаться в том, чтобы анализировать и изучать нечто столь жестокое, столь маленькое, столь страшно специализированное?
Должно быть, мой выбор карьеры обусловлен чем-то еще. Но чем? Таинственной смертью отца? Это слишком очевидная причина.
– Моя работа никогда не закончится, – бормочу я, ощущая, как валиум растекается по жилам.
Сегодня ночью седативное, которое я проглотила, чтобы справиться с похмельем и тягой к выпивке, сделало мне неожиданный подарок: крепкий сон без сновидений. Я уже много лет не испытывала такого облегчения.
– Спасибо тебе, – шепчу я снотворному, словно обращаюсь к богине сна.
Моя левая рука ложится на живот, а правая высовывается из-под одеяла и тянется к руке, которой больше нет здесь.
– Папа? – шепчу я. – Это ты?
Он не отвечает.
Он никогда не отвечает, но сегодня ночью страшная боль одиночества, которая всегда сопровождает мои мысли об отце, не так сильна. Валиум притупляет острые края моего отчаяния, облегчая соскальзывание в сон. Много лет меня по ночам мучают кошмары, а в последнее время алкоголь, которым я пользовалась, чтобы притупить их, кажется, делал их еще страшнее. Но валиум для меня – новое и неизвестное лекарство, свежее и сильное, как первый глоток спиртного, который я когда-то сделала.
Сегодня сон обволакивает меня, как океанская глубина во время свободного погружения, и его яркий верхний слой становится ярче и интенсивнее по мере того, как я погружаюсь все глубже и глубже, прочь от хаоса поверхности, в синий храм глубины. Мое убежище и спасение от мира и от себя самой. Здесь нет других мыслей, кроме как выжить. Здесь царят покой и умиротворение. Благословенно пребывание в таком месте, куда немногочисленная горстка человеческих существ может войти без баллонов со сжатым воздухом, где смерть является постоянным спутником, где жизнь кажется слаще из-за того, что ты знаешь, как легко ее потерять.
Здесь тело мое не имеет веса.
Здесь я не имею тела.
Астронавт, свободно и безоглядно дрейфующий сквозь глубокий космос, беззаботно относящийся к тому, что системы его жизнеобеспечения отказали, что его тело должно или обеспечить самостоятельное выживание, или умереть. Любой, у кого в мозгах есть хотя бы крупица здравого смысла, отчаянно устремился бы к поверхности.
Но только не я.
Потому что здесь я свободна.
Я не сознаю, сколько парю так в невесомости, потому что здесь время не имеет значения. Я знаю лишь, что, наверное, сплю, потому что время настоящего свободного погружения играет решающую роль. Время – это остатки кислорода, растворенного в вашей крови, единственная валюта, на которую можно купить глубину, а глубина – это и есть
Я всплываю на поверхность. Я знаю об этом, потому что море вдруг прекратило вжимать мой мокрый костюм ныряльщика в каждую пору тела и надо мной вспыхивает бело-голубая молния. Внезапно налетевшая буря? Я напрягаюсь в ожидании неизбежного удара грома, но ничего не происходит. Когда молния вспыхивает снова, мой мозг регистрирует какой-то странный звук. Это не гром, и даже не шлепанье волн о борт спасательной лодки. Это щелчок затвора фотоаппарата. Когда наконец я выныриваю на поверхность, то улавливаю запах ацетона, а вовсе не озона, который должен сопровождать вспышку молнии. Моргая от неожиданности, я окликаю:
– Шон? Шон, это ты?
Над изножьем моей кровати появляются темно-коричневый лоб и глаза размером с блюдца. За ними следуют нос и рот, приоткрытый от удивления. Я гляжу в лицо девочки-негритянки лет примерно восьми. У нее вид опешившего ребенка, который вошел в знакомый двор и вдруг обнаружил там чужую собаку, поджидающую его.
– Ты кто? – бормочу я, одновременно спрашивая себя, не мерещится ли мне все это.
– Натрисса, – отвечает девочка, и тон ее становится почти вызывающим. – Натрисса Вашингтон.
Я обвожу взглядом комнату, но все, что мне удается заметить, это лучик солнечного света, пробивающийся сквозь неплотно задернутые занавески.
– Что ты здесь делаешь?
Глаза у девочки по-прежнему широко раскрыты.
– Я здесь со своей тетей. Я не хотела сделать ничего плохого.
– Тетей? – Запах ацетона становится сильнее.
– Мисс Пирли.
Внезапно ко мне возвращаются события прошедшей ночи. Телефонный звонок от Шона. Труп в доме на Притания-стрит. Сумасшедшая ночная гонка в Натчес. Какая горькая ирония – узнать, что в трезвом виде вы способны на выходки, которые в пьяном состоянии вам даже не приходят в голову!
– Который час?
Девочка преувеличенно небрежно пожимает плечиками.
– Не знаю. Уже утро.
Откинув покрывало и простыни, я подползаю к изножью кровати. Содержимое моего чемоданчика судебно-медицинского одонтолога разбросано по полу. Натрисса держит в руках мой фотоаппарат – должно быть, его вспышка и стала той «молнией», которая разбудила меня. Среди инструментов и химикатов на полу валяется и распылитель с люминолом, токсическим химическим веществом, используемым для обнаружения латентных, скрытых следов крови.
– Ты ничего не разлила здесь, Натрисса?
Она торжественно качает головой.
Я осторожно забираю у нее из рук фотоаппарат.
– Ничего страшного, если ты и разлила что-нибудь. Мне просто нужно знать.
– Может быть, я чуть-чуть разбрызгала вот это.
Я встаю с кровати и натягиваю трусики.
– Все нормально, но тебе нужно выйти из комнаты, пока я буду тут прибирать. В этом флаконе содержится опасный химикат.
– Я помогу вам. Я знаю, как нужно убирать за собой.
– Вот что я тебе скажу. Давай сначала сходим к твоей тете, а потом я вернусь и займусь уборкой. Я уже давненько не виделась с Пирли.