Круглая Радуга
Шрифт:
– Подумай хорошенько,– сказал Мондауген.
Был там ещё некий Фарингер, специалист по аэродинамике, который уходил в сосновые леса Пенемюнде со своим Дзен луком и скруткой прессованной соломы практиковаться в дыхании, в натягивании и пуске, снова и снова. Это казалось хамством в то время, когда его коллеги доходили до белого каления из-за того, что между ними называлось « Folgsamkeitfaktor», как добиться, чтобы продольная ось Ракеты следовала тангенсу, неукоснительно, своей траектории. Ракета для этого Фарингера являлась толстой Японской стрелой. Необходимо было каким-то образом слиться с ракетой, траекторией и целью—«не навязывать ей свою волю, но сдаться, выйти из роли стрелка. Весь этот акт неразделим. Ты и нападающий, и жертва, и параболический путь, и...» Пёклер никогда не мог понять о чём вообще толкует этот человек. А Мондауген понимал. Мондауген это бодхисаттва, вернувшийся сюда из уединения в Калахари и от кто его знает какого света, что постиг его там, вернулся в мир людей и наций, продолжить в той роли, которую он избрал сам, но никогда не объяснял почему. В Юго-Западной он не вёл дневников, не писал домой писем. Там случилось восстание Бонделшваарц
– Во имя катода, анода и пресвятой сетки,– сказал Пёклер.
– Да, это неплохо,– улыбнулся Мондауген.
Ближе всего к нулю из всех из них был, пожалуй, Африканец Тирлич, протеже майора Вайсмана. На Versuchsanstalt, за спиной, его звали Монстром Вайсмана, наверное, не столько из расизма, как из-за картины, которую они собой представляли, Тирлич высился над Вайсманом чуть не на полметра, лысеющего, академически, взглядывающего вверх на Африканца сквозь линзы очков толстые, как бутылочные донца, вынужденного порой пускаться вприпрыжку, когда они шагали по асфальту, через лаборатории и кабинеты, Тирлич доминировал в любой из комнат и на каждом ландшафте в те ранние дни Ракеты... Самое ясное о нём воспоминание Пёклера это его первое, в комнате испытаний в Кюмерсдорфе, в окружении электрическими цветами—зелёные бутыли с азотом, плотное сплетение красных, жёлтых и синих труб, собственное лицо Тирлича, тёмной меди, с той же безмятежностью, что время от времени проплывала и в лице Мондаугена—гигант наблюдал в одно из зеркал отражение ракетного двигателя за перегородкой безопасности: в застоялом воздухе той комнаты встряхиваемой запоздалыми беспокойствами, тягой к никотину, бессмысленными молитвами, Тирлич пребывал в покое...
Пёклер переехал в Пенемюнде в 1937 вместе с остальными 90. Они вторгались в саму Гравитацию, и нужно было отвоевать плацдарм. Ни разу в своей жизни, даже разнорабочим в Берлине, не доводилось Пёклеру столько трудиться. Авангард провёл весну и лето, превращая небольшой остров, Грайфсвалдер Ойе, в испытательную станцию: меняя дорожное покрытие, прокладывая кабель и телефонную линию, возводя жильё, сортиры и складские навесы, роя бункеры, меся бетон, без конца разгружая ящики инструментов, мешки с цементом, бочки горючего. Они использовали древнее паромное судно для перевозки грузов с суши на Ойе. Пёклер вспоминает изношенный красный плюш и исцарапанную лакировку внутри тёмных кают, астматичный крик корабельного гудка, запахи пота, дыма сигарет и дизельного топлива, дрожь в мускулах ног и рук, усталое перешучиванье, изнеможение в конце каждого дня, его собственные новые мозоли позолоченные предзакатным солнцем...
Море в то лето по большей части было голубым и тихим, но осенью погода поменялась. Дожди налетали с севера, ветер рвался в складские палатки, гигантские волны хлестали ночь напролёт. Вода пенилась на пятьдесят метров от берега. Брызги взлетали фонтаном с извивов больших волноломов. Пёклер, расквартированный в домике рыбака, возвращался с вечерних прогулок в тонкой маске соли. Жена Лота. На какую катастрофу осмеливался он оглянуться? Он знал.
Он обернул тот сезон в детство, в раненого пса. Во время тех одиноких мокрых прогулок он размышлял о Лени: он вынашивал сценарии их новой встречи, в какой-то элегантной или драматичной обстановке—министерство, или фойе театра—две или три женщины в бриллиантах держатся за него, Генералы и индустриальные промышленники наперебой щёлкают своими Американскими зажигалками, поднести к его сигарете, и выслушивают его небрежные решения проблем понятных Лени очень отдалённо. Самые приятные из таких фантазий приходили пока Пёклер сидел на унитазе—он пристукивал подошвой, из его губ шёпотом прорывались фанфары в приближающемся облегчении...
Но бремя его несчастного Берлинского «я» никак не отцеплялось. Он разговаривал с ним, слушал, проверял, но оно никак не растворялось и не уходило, торчало тут нищим у всех подъездов его жизни, вымаливая молча, взглядом, руками уверенными в своём умении вызывать чувство вины. Упорная работа в Пенемюнде и хорошая компания в таверне Герра Халингера на Ойе—всё, чтобы заполнить время до подходящей для стартов погоды—а Пёклер ещё ранимее, чем бывал когда-либо прежде. Его холодные ночи без женского тепла, игра в карты и шахматы, чисто мужские попойки, кошмары, из которых ему приходилось выныривать самому, потому что не было теперь руки потрясти его, чтоб проснулся, некому обнять, когда тени набегают на занавеску в окне—всё навалилось на него в тот ноябрь, а может он позволил, чтобы так придавило. Потому что раз или два в эфедриновых предрассветах, кивая, ja, ja, stimmt, ja, какому-то плану, что носишь не в голове, а на ней, и в состоянии почувствовать как тот скатывается, за твоё боковое зрение, покачиваясь и уравновешиваясь почти—он осознавал, что его сносит… одна видимость Пёклера погруженного в вычисления, чертежи, графы и даже конструкции, что там имелись… всякий раз как такое случалось, он впадал в панику и укрывался в редут бодрствующего Пёклера, сердце колотится, боль в руках и ногах, дыхание перехватывает тихо сказанным ххуух—Что-то пытается схватить его, что-то тут, в этих бумагах. Страх исчезновения по имени Пёклер знал, это Ракета втягивает его. Если бы только он ещё и знал, что нечто подобное такому исчезновению освободит его от одиночества и его провала, но он не был так уверен... Вот он и маялся, как сервоклапан с помехами на входном сигнале, около Нуля, между двух желаний, личной определённости и безличного спасения. Мондауген видел всё это. Он мог читать в сердце Пёклера. Из сочувствия, что ж удивляться, он не давал бесплатных советов другу. Пёклеру придётся отыскать свой собственный путь к нулевому сигналу, свой истинный курс.
К 38-му Пенемюнде сформировалось и Пёклер перебрался на сушу. С опорой на едва ли что-нибудь помимо диссертации Штодда о паровых турбинах, и полезных данных поступавших, время от времени, из университетов в Ганновере, Дармштадте, Лейпциге и Дрездене, группа по движущей силе испытывала ракетный двигатель грузоподъёмностью в 1 1/2 тонны, давлением сгорания в 10 атмосфер на длительность в 60 секунд. Они достигли конечной скорости в 1800 метров в секунду, но показатель, которого добивались, составлял 2000. Они называли это магическим числом и воспринимали это буквально. Как некоторые биржевые игроки знают когда прекратить скупку, инстинктом чувствуя не по напечатанным цифрам, но по объёму изменений, зная по первому и второму производному в собственной шкуре, когда вступить, продолжить, убраться, точно также и инженерские рефлексы постоянно настроены знать, в любой момент, что, при наличных ресурсах, возможно воплотить в рабочую конструкцию—что «достижимо». В день, когда была получена конечная 2000 м/сек, сама А4 стала достижимой. Потом подстерегала опасность соблазниться на слишком усложнённые подходы. Иммунитетом не обладал никто. Вряд ли найдётся разработчик, включая Пёклера, что не предложил хотя бы одну чудовищную приспособу, некую голову Горгоны кишащую трубами, трубками, сложными переходниками для контроля давления, соленоидами на управляющих клапанах, вспомогательными клапанами для запасных клапанов—сотни страниц по номенклатуре клапана печатались как приложения к этим диким предложениям, обещавшим, все до одного, громадный прирост давления между внутренней камерой и выходным соплом—великолепно, если тебе не слишком важно, чтоб весь тот миллион составляющих надёжно работали сообща. Но чтобы сделать двигатель, который не подведёт, которым военные смогут практически пользоваться для убийства людей, теперь вставала чисто инженерная проблема держать всё упрощённым до предела.
Шли запуски модели А3, которую весельчаки-техники крестили не шампанским, а флягами жидкого кислорода. Основное внимание перемещалось с толкающей силы на управление. Телеметрия испытательных запусков оставалась весьма примитивной. Термометры и барометры запирались в водонепроницаемый отсек вместе с кинокамерой. Во время полёта камера снимала стрелки пляшущие по шкалам. После запуска плёнку проявляли и просматривали. Инженеры сидели уставясь на экран с кинофильмом про датчики. Тем временем Heinkels сбрасывали железные модели ракеты с высоты в 20000 футов. Падение снималось синетеодолитными установками Аскания с земли. На ежедневных летучках тебе прокручивали кадры начиная с высоты в 3000 футов, где модель преодолевала скорость звука. Имелась странная связь между Германским разумом и быстрым мельканием последовательных кадров создающих видимость движения, по крайней мере, на протяжении двух столетий—с Лейбница, в процессе его разработки исчисления, применявшего тот же подход для раскладки траектории полёта пушечного ядра по воздуху. И теперь Пёклеру довелось получить доказательство, что этот же технический приём продляется вне образов на плёнке, в жизнь людей.
Он вернулся к себе на закате, чересчур уставший или задумавшийся, чтобы слишком впечатляться полыхающим разноцветьем в палисадничках, ежедневными переменами очертаний Станции, даже отсутствием шума сегодня на испытательных стендах. Он вдыхал океан и мог почти представить себя кем-то живущим на морском курорте, кто редко выходит на пляж. Время от времени, вдалеке на Пенемюнде-Вест, истребитель взлетал или заходил на посадку, двигатели приглушены расстоянием до умиротворённого урчания. Играл блёстками вечерний бриз. Его не предупредили ничем помимо улыбки коллеги, что жил на пару комнатушек дальше и как раз спускался по ступеням крыльца, когда Пёклер подошёл к бараку. Он зашёл к себе в комнатку и увидел её сидящей на койке, пальцы ступней тесно сдвинуты, рядом с цветастым саквояжем из ковровой ткани, юбка натянута поверх её колен, а глаза встревоженно, фатально, смотрят ему в глаза.
– Герр Пёклер? Я ваша—
– Ильзе. Ильзе...
Он должно быть приподнял её, целовал, задвинул занавеску. Какой-то рефлекс. В её волосах была ленточка коричневого бархата. Ему волосы её помнились светлее, короче—но ведь волосы растут, темнеют. Он искоса взглянул на её лицо, вся его пустота полнилась эхом. Вакуум его жизни вот-вот разобьётся одним мощным приливом любви. Он попытался сдержать его печатями подозрения, выискивая сходства с лицом виденным им годы тому назад, поверх плеча её матери, глаза, всё ещё припухшие после сна, косят вниз поперёк спины Лени в плаще, выходящей за дверь захлопнувшуюся, казалось ему, навсегда—притворяясь, что не находит сходства. Скорее всего, притворяясь. Вправду ли это то самое лицо? Он так много утратил в нём за эти годы, из того пухлого младенческого личика не имеющего черт... Он боялся теперь даже обнять её, боялся что сердце его разорвётся. Он сказал: «Давно ты ждёшь?»
– С обеда.– Она поела в столовой. Майор Вайсман привёз её на поезде из Штеттина, и они играли в шахматы. Майор Вайсман очень долго думает и они не успели закончить игру. Майор Вайсман купил ей конфеты и попросил передать привет и сказать, что ему жаль, что он не может дождаться и повидать Пёклера—
Вайсман? Что всё это значило? Прерывистый пробный гнев нарастал в Пёклере. Они наверняка обо всём знали—всё это время. В его жизни не было тайн, как в этой жалкой комнате с её койкой, комодом и лампой для чтения.