Крушение империи
Шрифт:
— Извольте слушать меня! — прикрикнул он на членов своей семьи. — Садись, Ириша, и внимательно меня слушай.
И он почти насильно усадил ее в одно из кресел.
— Мама уже рассказывала тебе, что мы пережили. Да, это не так просто, милая моя, когда твою дочь бросают в тюрьму. Не так я люблю тебя, чтобы хоть на минуту забыло тебя мое сердце, дочь!
— Ты хотя бы сейчас не беспокой свое сердце, — слышишь? — участливо сказала Ириша.
— Да, да, Левушка. Да, да!
— Я почему-то думаю, — продолжал Карабаев, — что твои рассказы
— Оно все же не курортное, папа, — улыбнулась Ириша. — Но мало ли что!
— Ах, «мало ли что»! Откуда такое подвижничество? Во имя чего оно у тебя, Ирина? Что ты хочешь сказать этой фразой? Ты! Моя дочь!.. Ведь ты же ссылалась на меня при задержании, — мне рассказал Глобусов. Ты, стало быть, искала защиты в моем имени, — так? В чем же, Ирина, состоит принципиальность твоей политической позиции в данном случае? А? Я хотел бы знать.
— Боже мой, какой-такой политической позиции?! — жалобно простонала Софья Даниловна и опасливо перекрестила дочь.
— Да, с одной стороны, ссылаться на родство с «буржуазным», видите ли, депутатом Государственной думы Карабаевым — «милюковцем», «империалистом». А с другой — связаться… связаться с самыми анархически настроенными социал-демократами) пораженцами… с какими-то сомнительными личностями, для которых тюрьма — это привычное… и не столь уж презираемое и страшное место в жизни. Ужас, ужас, Соня!.. Ну, что же? — подошел он вплотную к дочери, так, что ощутил ногой дрожь Иришиного колена. — Или я, или эти темные личности…
И тотчас же Ирина выкрикнула:
— Папа! Ты не имеешь права так о них говорить!
— Я знаю, что говорю! С этими людьми… вот с этими пораженцами… у меня и у любимых мною людей не может быть ничего общего. Слышишь? Они — мои враги, и я им — враг. Да, да, враг — знай ты это. Стоя посредине между нами, ты не можешь примирить меня с ними. Ни за что и никогда!
— Я и не собиралась… Знай ты тоже.
Дочь произнесла эти слова тихо и с какой-то неповторимой и непередаваемой интонацией: гордости и покорности, задумчивости, твердости и уныния — одновременно.
И эта неожиданная интонация вдруг сбила и обезоружила Карабаева. Она словно приоткрыла для него внутренний сейчас мир Ириши, и этот мир был настолько чист и ясен, что какое-либо насилие над ним показалось бы Льву Павловичу морально недопустимым.
Чего собственно он, Карабаев, хочет сейчас от дочери? — спросил он себя в эту минуту. Чтобы тотчас же отреклась она от Сергея Ваулина? (Этот человек все время торчал занозой в ревнивой памяти Карабаева.) Ваулина он хоть видел, немного знает, — ну, а остальные?
«Какая-то Шура-студентка, безвестная простолюдинка Громова с Серпуховской улицы, на чьей квартире арестовали Иришу, — остальные-то что за люди, зачем они нужны ей в жизни?» — недоумевал и беспокоился Лев Павлович.
«Смешно даже говорить о них, разве главный вопрос — вот эти люди? Но следует ли сейчас говорить с Иришей о главном?» — заколебался Лев Павлович, Боже мой, он даже не спросил по-настоящему, что она переживала в тюрьме, как здоровье ее, как обращались с нею службисты господина Протопопова?
Вспомнив о нем, Лев Павлович сказал жене (и этим перевел удачно для себя разговор на другую тему):
— Не успел я даже рассказать тебе, Соня, о сегодняшней встрече… Ну, война объявлена! Окончательно! Нам с ним не по пути.
— С Протопоповым, — пояснила Софья Даниловна дочери. — Сегодня Милюков, папа… вообще прогрессивный блок… хотели добиться соглашения с Александром Дмитриевичем Протопоповым.
— Поставив ему предварительно ряд жестких политических условий! — испуганно теперь глядя на дочь, поспешил добавить Карабаев.
Странное состояние!.. Он считал для себя уже обязательным это добавление, как будто сидела перед ним не собственная дочка — домашнее существо, с которым до сих пор вообще можно было не говорить на такие темы, — а побывавшая в тюрьме по революционному делу девушка — уже самостоятельная, уже независимая в своих политических суждениях, и потому он, Карабаев, тоже должен быть точен, высказывая свои политические взгляды.
Ириша впервые в жизни также почувствовала, что отец, любимый отец, — это и есть теперь ее политический противник, что действительно примирение в этом вопросе невозможно «ни за что и никогда», как объявил он сам, что вот с этого вечера многое, вероятно, изменится в их общей карабаевской семье.
И как же отец несправедлив!
Разве Сергей и его мать, Шура и Надежда Ивановна — это «темные личности»? Да как он смеет, в самом деле!..
Подумав о названных людях, она вспомнила и синеглазую русую Любку с «Треугольника», прятавшую у себя за пазухой ваулинские записки и убежавшего от полицейских неизвестного человека в солдатской шинели (вероятно, это и был тот самый. Яша, о котором сообщалось в записке Сергея Леонидовича), — и к ним обоим — к Любке и солдату — она тоже испытывала теперь приязнь — чувство, какое она никогда не могла бы отдать думским друзьям Льва Павловича.
Вспомнив Любку с «Треугольника», она подумала тут же и о том, что переданные этой девушкой ваулинские записки, к счастью, сохранены ею, Иришей, что она сумела их утаить в тюремной камере, и теперь они лежат здесь, дома, и при первой же возможности она отнесет их по указанному Надеждой Ивановной партийному адресу.
Эта «духовная» осязаемость ее ближайших обязанностей, от своевременного выполнения которых, — понимала Ириша, — зависит и личная судьба дорогого для нее человека и дорогое для него революционное, партийное дело, заслоняла собою и чувство обиды от такой встречи с отцом, и желание самой быть резкой и неуступчивой и — одновременно — усталость, душевную неподготовленность Ириши к спорам и ссорам. Прежде всего, решила она, надо быть настоящим, верным товарищем тех людей, которые доверили тебе дело своей жизни.