Крутая волна
Шрифт:
— Я гад, я сволочь, я последний подонок! Застрелите меня, ну, прошу вас, застрелите! — И совал ей в руки вороненый холодный револьвер. Он был похож на червяка, скользкого и против-, ного до озноба. Ирину и в самом деле охватил жуткий озноб, она вся затряслась, у нее букваль но не попадал зуб на зуб, и сквозь сжатые непомерными усилиями зубы, она властно сказала:
— Встань!
К ее удивлению, Хлюст тотчас встал, посмотрел на нее сверху хищным, звериным взглядом, но сдержанно сказал:
— Хорошо, ты будешь жить. И я обещаю тебе, что всякий, кто коснется тебя хотя бы пальцем, умрет. И ты пристрелишь меня, как бешеную собаку, если и я хотя бы раз дотронусь
Ирина брезгливо вытряхнула револьвер из подола, встала и, распрямившись, презрительно бросила:
— Запомните вы, Хлюст, или как вас там называют, кажется Истинный Остолоп. Я никогда не унижусь до того, чтобы стрелять в чучело, хотя испытываю в этом большую потребность. Я просто не умею стрелять. Но я перегрызу горло всякому, кто хотя бы мизинцем коснется меня. — Она отпихнула носком ботинка лежавший на полу револьвер, он глухо ударился о сапог распростертого на полу Петра. Ирина, только теперь окончательно придя в себя, склонилась над Петром, стараясь не смотреть в его остекленевшие глаза, стала искать пульс, понимая, что это бесполезно.
— Уйдите! — из-за плеча приказала она Хлюсту.
— Его, пожалуй тоже лучше убрать, — предложил тот уже от двери.
— Не надо.
Хлюст осторожно прикрыл за собой дверь.
В избе воцарилась такая оглушительная тишина, что Ирине стало жутко, она пожалела, что не позволила вынести Петра, и обрадовалась, когда услышала за дверью по — кошачьи скребущийся звук.
— Кто там?
— Это мы… — В чуть приоткрытую дверь просунулось испуганное лицо Ивана Залетова. — Еж- ли чего понадобится, так я, стало быть, возля, тут, — И, входя, перекрестился: — Господи прости, чего ноне творится помимо воли твоей! Можа, мне с тобой пока побыть, одной-то возле покойника страшновато.
— Да — да, побудь! — поспешно согласилась Ирина. Этот мужичок чем-то напоминал ей Пахома, в нем было что-то устойчивое, надежное, успокаивающее.
— И за што человека кокнули — не поймешь! — горестно вздохнул мужичок. — Таперь человеческа жисть ни во что не ставится, хоть собаку, хоть человека легко лишают ее. А видать, покойник мужик-то был славный! И тоже за меня заступился, велел отпустить, и ушел бы я, ежли за тебя, девка, не встревожился. Уйти то оно вроде бы спокойнее, да опять же душа болела бы… А как же — душа, это, может, само главно и есть, из чего состоит человек. Вот про траву говорил убиенный. А может, в траве-то тоже душа обретается? Кто об этом знает, окромя самой травы? Да и та небось не ведает. Вот мы про себя что ведаем?
— Хорошего человека сразу отличить можно, — почти машинально возразила Ирина, чтобы поддержать разговор.
— Это верно, — согласился Залетов. — Распо знать человека с одного взгляду можно Я вот почему к вам в окошко обратился? Взгляд у вас больно хороший был, не то чтобы с одной жалостью, а с понятием… И кондухтор будто ждал, что заступитесь, тоже не без понятия, только вот вас, господ, побаивался. Народишко, он тоже разный бывает, вот энти рассейской веры, может, и крест носят на цепочках, а в душе-то нету его креста! Такой грех берут на себя.
— У вас что там, в вашей губернии?
— А семья, чего еще. Как же без семьи-то? Недород ноне большой в наших местах, а тут хлебный год выдался. Вот, значит, на мен я и ездил. Только ничего не выменял, не фартовой, видно.
— Шли бы вы домой, пока отпускают, — посоветовала Ирина, втайне надеясь, что этот добрый мужичок не оставит ее.
— Утром и пойду. >Куды на ночь глядя идти? Как говорится, утро, оно помудренее вечера. Слушай, а может, и тебя теперь отпустят? Вон как ты с ихним главным-то обошлась, пулей отселе вылетел. Можно бы и сейчас убечь, да я уж проверил, у их тут часовые чуть не под каждой березой расставлены. — И тяжко вздохнул: — Не та беда, что позади, а та, что впереди.
— Вы уж не бросайте меня, — попросила Ирина.
— Как тебя бросишь? До утра погодим, а там что-нибудь придумаем.
Утром Ирина предъявила Хлюсту требование: если он тотчас же ее не отпустит, то пусть хотя бы выделит ей отдельную землянку и приставит Залетова охранять ее. Отпустить ее Хлюст не согласился, но землянку выделил, Залетова держал при ней даже тогда, когда сам наведывался.
— Я не могу вас вот так просто отпустить, — убеждал он Ирину при каждом посещении. — Мо — жет, я и не вас полюбил, а свою мечту. Пусть недосягаемую, но мечту. Без мечты — скучно. А что касается баб, извините, дамочек, у меня их вдоволь, но без радости! — Обволакивая Ирину пьяным взглядом, Хлюст, наверное, играл и верил в то, что когда-нибудь сломит ее гордыню. Но дело было не в ее гордыне. Хлюст не вызывал в ней ничего, кроме презрения и брезгливости, он казался ей грязным и липким, даже его золотой зуб выглядел как-то неопрятно.
Иногда по ночам Ирина слышала песни и пья-. ные выкрики, любовные стоны и вкрадчивый шепот. Ей все это было омерзительно и тошно. Она уже не томилась от зрелости, а презирала ее и осуждала все, что с нею связано, со стыдом вспоминала то дождливое утро, когда это проснулось в ней самой, и оно уже не казалось святым и таинственным, в ней нарастало отвращение ко всему этому. И особенно противными были уверения Хлюста.
— Я обокрал себя кругом, — говорил он. — Я мог быть богатым и могу стать богатым. Но зачем? Мне богаство не нужно, а подарить некому. Вы не возьмете. А те не заслуживают. Никто не заслуживает! Все они — скорпионы, поедающие самих себя. И я себя сжираю. А ведь я хотел, чтобы жизнь моя была красивой, вся в огнях и блеске… И чего достиг? Все фальшивое, как монеты покойного Федьки Малины. Вот полюбуйтесь, его работы, такие ювелиры — большая редкость, а зачем? Зачем я вас спрашиваю?
Он часто впадал в истерику. Ирину это крайне беспокоило, она боялась не смерти, нет, ее пугала возможность изнасилования, и, когда Хлюст уходил, она напоминала Залетову:
— Вы мне нож обещали достать…
— Зачем? У меня вон какой толстый кол осиновый. Только, я думаю, что не тронет он вас, у него у самого душа мечется.
Металась не только душа Хлюста, неистово металась по деревням и селам его банда, озлобленная на всех и вся, готовая ко всему, даже к смерти. Тот самый десятинник умер даже красиво: он один прикрывал отход и, будучи раненным, пошел на штыки красноармейцев. «Нате, колите! — хрипел он, отплевываясь кровью. — Вы можете изранить и убить мое тело, но душа давно вознеслась над вами».
Во всяком случае, так писал в очередной прокламации Хлюст. Недавно ему удалось в уездном городке захватить типографию, он почти ежедневно печатал свои прокламации, ему особенно нравилось видеть свое имя набранным самым крупным шрифтом, и он хвастливо размахивал прокламациями перед лицом Ирины:
— Видишь? Читай! Нет, ты читай, чтобы убедиться, что Гришка Хлюст тоже кое-что значит. Ему вот читай! — тыкал в Залетова. — Он поймет. — И сам читал прокламации Залетову, читал с выражением, почти артистично. — Ну как?