«Крым»
Шрифт:
– Облопаешься неравно! – с укоризной предполагает молодой парень.
– Сколько же дашь-то?
– Сколько дам-то?..
– Да, сколько от тебя будет?
– Трынку! – с хохотом отвечает парень, быстро сбегая в подземелье.
– О-ой, батюшки! Шлею с лошади в одну минуту сняли! – кричит кто-то за трактирным углом.
– Вот нам и чай! – продолжает хохотать промелькнувший сейчас парень, затворяя за собою визглявую трактирную дверь.
– А-а, чертов сын, попался! Мы тебе дадим таперича, как у своих извозчиков шлеи воровать.
Вслед за этими
– Што тут такое? – вопрошает басистый начальственный голос, очевидно, принадлежащий городовому.
– А вот шлею украл.
– Кто ж это?
– Хто? Известно хто! Все Евланька Фуфлыга бедокурит.
– А! – строго вскрикивает басистый голос. – Так ты опять у своих воруешь?..
И замолкшие было удары раздались с новою силой.
– Брось его, судырь! – просят ундера уже сами извозчики. – Отойди уж ты лучше: мы его без тебя-то своим судом прокладней отделаем…
– Глядите вы у меня, чертоломы! Душу чтобы не тово…
– Што-о на-ам ду-у-шу? За-а-чем нам ее? – отвечал кто-то, судя по тону голоса, к чему-то напряженно прикладывающий руки.
– Батюшки, отпустите! Голубчики, дух у меня совсем займется!..
– Завопил небось! Мы те, ворище, не так разбодрим. Ночью гораздо больнее, нежели днем, действуют на душу такие крики: так зло моргают уличные фонари, слушая их, и к тому же ночное небо такое серое, такое безучастное повисло над ними!
Вы как будто испугались этой маленькой отечественной сценки и уже боязливо ступаете назад. Напрасно! Она в моих глазах заключает в себе тот аромат национальности, который всегда притягивает меня к «Крыму», как пахучая гречиха притягивает к себе работницу-пчелу.
Повинуясь этому тяготению, я отверзаю трактирную дверь. Крикливое визжание рокового блока достойно приготовляет нервы к безболезненному восприятию сцен, разыгрывающихся в оригинальном подземелье.
Сначала ничего и не разберешь, потому что клубы густого и однообразно пахучего воздуха не вдруг показывают посетителю частности русской оргии. Они повисли над новым человеком плотною тучей, как бы пристально осматривают его, желая прежде узнать, рожден ли он с способностью участвовать в укрываемой ими каше или нет.
Кто благополучно проминет этот осмотр, тот пусть смело идет дальше: оргия уже не испугает и не оглушит его своим дружным и никогда не прерывающимся ревом. Надо, впрочем, сказать, что и такой счастливой головище покажется на первый раз, что этот тысячезевный шум происходит не от множества людей, крутящихся в подвале, а что самый подвал этот, его толстые серые стены, его маленькие грязные оконца, его закопченные потолки и мебель, газовые рожки, торчащие в стенах, и длинноногие столовые подсвечники – все это, как что-то живое, будто обрадовавшееся новому гостю, двинулось к нему навстречу и заорало этим могучим гулом.
Но, говоря об этом вакхическом вихре, я или должен лить воду для того, чтобы не услышать упреков в излишнем лиризме, или, рассказывая о том, как под мрачными сводами харчевни экстазически бесновалась песня солдатского хора, как сияли лица, певшие и слушавшие ее, какими сердечными воплями радости и наслаждения отзывалась русская природа своим родным мотивам, – я сгорю в пламенном ливне жгучих фраз, который неизбежно польется с губ моих, когда я отдамся изображению этих, исполненных неудержимой страсти и невыразимого своеобразия, сцен.
Но что мне за дело до людских попреков, от которых ушел я сюда! Разве они не помогут мне забыть все на свете – эти скорбно-могучие мотивы родной песни!
Вот они всего заливают меня. Ого! Как здорово выносит их крепкая солдатская грудь! Бубен – так и тот ничуть не заглушает ни однообразную басовую ноту, которая невообразимо терпеливо тянет:
Сво-во празд-нич-ка дож-ду-ся,Во гроз-на му-жа вцеп-лю-ся! —ни горячих переливов занозистого тенора, с злостью подхватывающего:
Во грозна му-жа вцеп-люся,На смерть раздеруся!И фистула тут же – этот кудрявый, белокурый, маленький кантонист… Господи! Какими грустными, какими раздирающими тонами покрывает весь хор его серебряный голос:
О-о-о-ох! На смерть раздеруся!А опять: этот черный кузнец-плясун, в пестром халате, в сапожных обрезках на босую ногу, в истасканной фуражке на бедовой голове, – как это он бойко и выразительно блеснул в толпу своими черными глазами, как незаученно ловко тукнул о пол толстою подошвой, когда хор дружно грянул изо всех грудей заключительную строфу:
На смерть раздеруся!Оглушительный вскрик тенора, слившись с трелями колокольчиков бубна, закончил песню. Весь «Крым» бесновался до неистовства. Один молодчина упал на четвереньки и ревел от наслаждения, как дикий зверь.
– А-а-атлична! – кричал он. – Подать солдатам водки на пять целковых!..
III
Только что спетая песня еще пуще разожгла оргию. Новые толпы ввалились в подземелье. Вскоре между прибывшими гостями и гостями старыми завязались драки из-за столов. Четвертаки за одну только очистку сиденья давались бесспорно даже такими людьми, которые, судя по их жалким отрепьям, четвертака во сне никогда не видали. Как собаки по стаду, метались половые в публике, усмиряя ее порывы; городовые, строго покручивая рыжие усы, тоже маршировали по залам, как бы высматривая что-то; но ничего не усмиряло публику. Она отдалась влиянию полночного кутежа и, нисколько не стесняясь рыжими усами, могуче бурлила.