Ксеноцид
Шрифт:
— Я это представляю так, что у тебя не было достаточно ума, чтобы сравниться с остальными.
— Ты абсолютно права, — согласился Ольхадо. — Ума у меня ровно столько, что хватает только лишь на изготовление кирпичей.
— Правда? — удивилась Валентина. — Но ведь ты кирпичей не делаешь.
— Совсем наоборот. Делаю сотни штук в день. А раз все пробивают дыры в стенах, чтобы построить часовню, то вскоре у меня дела пойдут как по маслу.
— Лауро, — перебила его Валентина. — Ведь ты сам кирпичи не делаешь. Это рабочие твоей фабрики делают кирпичи.
— А я, их начальник, разве не принимаю в этом участия?
— Кирпичи производят кирпичники. А ты производишь кирпичников.
— Совершенно
— Но ведь ты делаешь и другие вещи, — заметила Валентина. — Детей.
— Так, — согласился Ольхадо и впервые за все время их разговора по-настоящему расслабился. — И это тоже. Понятное дело, у меня имеется партнерша.
— Великолепная и очень красивая женщина.
— Я искал совершенства, а нашел кое-что лучшее. — И это не было шутливым примечанием. Ольхадо говорил совершенно серьезно. Ворчливость куда-то исчезла, вместе с ней и напряженное внимание. — У тебя ведь тоже есть дети. Муж.
— Хорошая семья. Возможно, почти такая же хорошая, как и у тебя. В нашей только нет идеальной матери, но дети как-то с этим справляются.
— Из того, что рассказывал о тебе Эндрю, ты самый замечательный человек, когда-либо живший.
— Эндрю любит подольстить. И мог рассказывать такие вещи, потому что меня тут не было.
— Теперь ты здесь, — сказал Ольхадо. — Зачем?
— Так складывается, что миры и расы раменов очутились в поворотной точке. А события пошли тем путем, что их будущее в значительной мере зависит от твоей семьи. У меня нет времени подробно перечислять тебе все… У меня нет времени на то, чтобы понять семейную динамику: почему Грего всего за ночь превратился из чудовища в героя, как у Миро одновременно могут иметься амбиции и самоубийственные склонности, почему Квара готова пожертвовать pequeninos ради десколады…
— Спроси у Эндрю. Он понимает их всех. Мне это никогда не удалось.
— Эндрю сейчас переживает свой собственный маленький ад. Он чувствует себя ответственным за все происходящее. Он хотел, чтобы все было как лучше, но Квимо мертв. Твоя же мать и он соглашаются лишь в одном: что это именно он в какой-то мере виновен в этом. Уход твоей матери сломил его.
— Знаю.
— Я понятия не имею, как его утешить. Или — даже чего более желать в качестве любящей сестры: чтобы Новинья вернулась в его жизнь, либо покинула его навсегда.
Ольхадо пожал плечами. К нему вернулась его брюзгливость.
— Тебя и вправду это не волнует? — спросила Валентина. — Или же ты просто решил не волноваться?
— Возможно, что раньше я именно так решил, но теперь — уже и вправду не волнует.
Хороший собеседник должен знать, когда ему замолкнуть. Валентина ждала.
Только Ольхадо и сам умел ждать. Валентина чуть ли не отказалась от собственного намерения, чуть что-то не сказала. Она даже думала о том, а не согласиться ли с поражением и просто уйти.
Но он не выдержал и отозвался.
— Когда мне заменяли глаза, то удалили слезные железы. Обычные слезы помешали бы действию используемых смазок.
— Смазок?
— Это такая шутка, — объяснил Ольхадо. — Я всегда кажусь абсолютно холодным, потому что в моих глазах никогда нет слез. И людям не удается прочесть выражения моего лица. Это забавно. Обычные глазные яблоки не меняют формы, чтобы выразить что-либо. Торчат себе на месте. Понятное дело, глаза бегают… поддерживают визуальный контакт, глядят вверх или вниз… но ведь мои глаза делают то же самое. Они движутся с идеальной симметрией, всегда направляются в ту сторону, в которую я гляжу. Но люди не выдерживают их взгляда. Потому всегда отводят глаза. Они не видят выражения на моем лице. Вот и думают, что на нем выражения не бывает. А глаза у меня режут, краснеют и припухают, как будто бы я плакал, если бы у меня еще были слезы.
— Другими словами, ты все еще принимаешь близко к сердцу.
— Я всегда все принимал близко к сердцу. Иногда мне казалось, что один только я что-либо понимаю, хотя, чаще всего, мне и в голову не приходило — что же именно. Я отступал и просто наблюдал. Я никогда не принимал чью-либо сторону в семейных ссорах, следовательно, видел все гораздо объемнее других. Я видел структуру сил. Мать: абсолютное доминирование, хотя Марсао бил ее, когда был зол или же пьян. Миро, верящий, что бунтует только против Марсао, хотя всегда выступал против мамы. Подлость Грего: таким образом он справлялся с собственными страхами. Квара, по своей натуре идущая поперек, делала лишь то, чего, по ее мнению, абсолютно не желали люди, с мнением которых она хотела считаться. Эля, благородная мученица… кем бы она стала, если бы не могла страдать? Набожный, справедливый Квимо нашел себе отца в Боге, посчитав, что самый лучший отец это невидимый и никогда не повышающий тона.
— И все это ты замечал еще в детстве?
— Я умею глядеть. Мы, пассивные, находящиеся в сторонке наблюдатели, всегда видим лучше. Тебе не кажется?
Валентина засмеялась.
— Да, видим лучше. Одна и та же роль? У тебя и у меня, историков?
— До тех пор, пока не появился твой брат. Как только он встал в двери, стало ясно, что видит и понимает именно так, как это видел и понимал я. Это было изумительное чувство. Поскольку, естественно, я никогда не верил в собственные выводы относительно своей семьи. Я не доверял своим заключениям. Ведь явно же, что никто не глядел на это как я, следовательно, все мои выводы были неправильными. Я даже подозревал, что все это по причине глаз. Если бы они у меня были настоящими, то я видел бы как Миро или как мама.
— То есть, Эндрю подтвердил твои выводы.
— Более того, он ими воспользовался, чтобы действовать. Он попытался как-то исправить положение.
— Так?
— Сюда он прибыл в качестве говорящего за умерших. Но как только появился в доме, то взял на себя…
— Управление?
— Взял на себя ответственность. За перемены. Он заметил все те болезни, которые видел и я, только он начал их лечить. Как мог. Я глядел на то, как он ведет себя с Грего: решительно, но и мягко. С Кварой — он реагировал лишь на то, чего она на самом деле желала, а не на то, что говорила. С Квимо — уважая ту дистанцию, которую тот желал сохранить. С Миро, с Элей, с мамой… со всеми.
— А с тобой?
— Он сделал меня частью собственной жизни. Он сблизился со мной. Он видел, как я втыкаю штеккер в глаз, но, тем не менее, разговаривал со мной как с человеком. Ты представляешь, что для меня это значило?
— Догадываюсь.
— И дело не в том, что он сделал со мной. Должен признаться, что я был оголодавшимся пацаном. Первый же чувствительный человек мог меня завоевать. Дело в том, что он сделал с нами всеми. К каждому из нас он отнесся иначе, и все это время оставался самим собой. Тебе следует вспомнить мужчин моей жизни. Марсао, которого мы считали отцом… я понятия не имею, кто он был такой. В нем я видел только алкоголь, когда он был пьян, и жажду, когда бывал трезвым. Жажду алкоголя, но и жажду уважения, которого не мог завоевать. А потом он умер. И сразу же стало лучше. Не хорошо, но лучше. Тогда мне показалось, что наилучший отец это такой, которого нет. Но это тоже не было правдой. Ведь мой настоящий отец, Либо, великий ученый и мученик, герой науки и величайшая любовь моей матери… он родил с ней всех этих вундеркиндов, он видел несчастье нашей семьи… и ничего не сделал.