Ксеркс
Шрифт:
– А на чьей стороне будешь ты? — спросил перс.
– Что касается меня самого, то я понимаю, что своим поступком отверг все щедроты, пролитые на мою голову и тобой, и твоим царём. Возможно, я заслуживаю смерти от ваших рук. Но пощады просить не буду, потому что и мёртвым и живым я останусь Главконом-афинянином, над которым нет другого царя, кроме Зевса, и нет долга, кроме как перед вскормившей его землёй.
В шатре воцарилось безмолвие. Раненый, часто дыша, откинулся на подушки, ожидая гневной отповеди из уст Мардония. Однако тот ответил без тени раздражения:
– Друг мой, остры твои слова и высока похвальба. Лишь высший бог знает, верна ли она. Скажу ещё, что ценю твою дружбу и по-прежнему
– Да, если ты даруешь мне жизнь.
Подойдя к ложу, Мардоний протянул афинянину правую руку:
– Там, у берегов острова, ты спас меня самого и мою любимую. Да не скажут, что Мардоний, сын Гобрии, способен на неблагодарность. Сегодня я в какой-то мере выплатил тебе свой долг. И, если ты хочешь этого, я предоставлю тебе возможность вернуться к своим — как только к тебе вернутся силы. А там пусть будут милостивы к тебе твои боги, раз уж ты отказываешься от благосклонности наших!
Главкон с безмолвной благодарностью принял предложенную ему руку. Носитель царского лука отправился к жене и сестре сообщить о принятом решении. Говорить было не о чем. У афинянина своя дорога, у них своя, не выдавать же своего спасителя Ксерксу на пытки и смерть. Даже Роксане, сражённой горем, подобное просто не могло прийти в голову.
Глава 9
Осуждённый на смерть город с двухсоттысячным населением — так можно было сказать об Афинах.
Каждое утро солнце во всём золотом величии своём вставало над стеною Гиметта, но немногие воздевали руки к владыке Гелиосу, восхваляя его за новый солнечный день. «С каждым рассветом Ксеркс подходит к нам всё ближе», — об этом не забывали и самые отважные.
Тем не менее Афины никогда ещё не были столь достойны называться фиалковенчанными, как в эти последние дни перед приходом врага. Солнце вставало утром из-за Гиметта и опускалось на ночь за Дафны, соловьи и цикады заливались в оливах возле Кефиса, пчёлы жужжали над сладким горным тимьяном, рдели горы, синевой и огнём плескалось море, весело позванивали на скудных пастбищах козьи колокольчики, смеялись малые дети на улицах — всё вокруг было прекрасно, но ничто не могло поднять чёрное облако с людских сердец.
Торговля на Агоре оскудела. Многие не выходили из храмов. Старые враги мирились перед судьями. Суды, впрочем, закрыли, но на Пниксе одно собрание сменялось другим, и бесконечные речи были посвящены одной теме: как Афинам с достоинством принять свою горькую судьбу.
И почему ей не быть горькой? Аргос и Крит стали на сторону персов. Керкира лишь обещала и ничего не делала. Фивы слабели. Фессалия уже послала персам землю и воду. Коринф, Эгина и несколько городов поменьше ещё сохраняли относительную верность, а великая Спарта скупердяйничала и не высылала помощи своим афинским союзникам. Словом, с каждым новым днём персидская туча становилась всё более грозной.
Лишь один человек не позволял себе слабости, не допускал уныния в окружавших его людях — Фемистокл. Народ охотно слушал его, и Фемистокл никогда не говорил о поражении. Он находил тысячу причин для грядущей погибели захватчиков, начиная с вполне уместного гекзаметра в книге пророчеств старого Бакида и кончая тем,
Оставив Элевсин, Гермипп вместе с женой и дочерью перебрался в свой городской дом. Он был теперь очень занят. Гермипп являлся членом Ареопага, Совета бывших архонтов, людей опытных, знавших, что нужно делать. Собрав свои средства, Гермипп заказал щиты для гоплитов. Он постоянно находился в обществе Фемистокла, а значит, и Демарата. И чем чаще встречался элевсинец с молодым оратором, тем больше тот ему нравился. Конечно, о Демарате рассказывали разное, и не всё к чести его, однако Гермипп повидал жизнь и мог простить молодому человеку редкие, ночные похождения. Теперь Демарат как будто позабыл об ионянках-арфистках. Патриотизм его был очевиден. И элевсинец видел в ораторе наиболее желательного защитника для Гермионы и её ребёнка, личность, способную избавить их обоих от ужасов войны. Неприязнь дочери к якобы погубителю её мужа — в известной мере понятную и, увы, прискорбную — он относил к числу женских фантазий. Юная женщина просто делала из Демарата чудовище, беседа наедине рассеет все её подозрения. Посему Гермипп планировал новый брак дочери и считал, что исполнить его будет несложно.
В тот день, когда флот отправился к Артемизию, Гермиона вместе с матерью побывала в гаванях, где собрался буквально весь город, чтобы благословить в путь «деревянную стену» Эллады.
Сто двадцать семь триер составляли первый отряд, ещё пятьдесят три следовали за ними, и на кораблях этих вышли в море самые лучшие и отважные из афинян. Фемистокл повелевал всем, и в глубине своего сердца Демарат отнюдь не скорбел о том, что не имеет возможности ещё раз причинить ущерб своей стране.
День выдался в точности такой же, как и тот, когда Главкон со своими друзьями плавал к Саламину. Саронийский залив искрился чистейшей лазурью. Многочисленные островки и мысы Арголиды во всей своей красе вставали из вод. Город опустел. Матери в последний раз обнимали уходящих к Пирею сыновей, друзья обменивались рукопожатиями и обещали, что тот из них, кому удастся уцелеть, не позабудет о жене и детях погибшего. Лишь Гермиона, стоявшая на вершине Мунихия, высившегося над всеми тремя гаванями, не пролила ни слезинки. Она уже давно проводила свой корабль, и Фемистоклу никогда не привести его назад из сражения. Гермипп находился на причале, провожая флотоводца. Возле Гермионы стояли её мать и старая Клеопис, державшая на руках младенца. Юная женщина обратила взгляд к далёкой Эгине, над самой вершиной которой повисло пёрышком облако, и тут голос матери отвлёк её от размышлений:
– Они уходят.
На передней мачте «Навзикаи» затрепетали вымпелы, запела флейта на флагманском корабле, задавая ритм гребле. Тройная линия вёсел ритмично заколыхалась, окунаясь в синюю воду. Длинный чёрный корпус скользнул от причала. Остальные корабли по очереди последовали примеру флагмана. Собравшаяся на причале и холмах многотысячная толпа разразилась приветственными воплями, с кораблей ей ответил хор мужских голосов, не то восхвалявших повелителя морей Посейдона, не то молившихся ему: правду не знали и сами мореходы. А потом люди на берегу умолкли, провожая корабли взглядом, пока последний чёрный корпус не исчез за южным мысом, и тогда лишь в полной тишине все отправились по домам. Сила и юность оставили город. Так началась война для Афин.