Кто он был?
Шрифт:
— Приятного аппетита, товарищ лейтенант.
— Спасибо, — ответил я удивленно, стараясь угадать, кто он. Из того, что он назвал меня лейтенантом, я понял, что это однополчанин, который помнит меня еще по периоду учебы на Урале или же со дней боев под Великими Луками: ранней весной сорок третьего года я получил одну звездочку на погоны, а в сорок четвертом — и вторую.
— Ты меня не помнишь? — Он глядел на меня испытующе. — Моя фамилия Похлап. Младший сержант Похлап. Ты писал о нашем отделении в многотиражке «Мститель». Нет, «Мстителя» тогда еще не было, была только «В атаку!».
— Помню, помню, только твою фамилию сразу не вспомнил.
Я соврал: он показался мне совершенно незнакомым человеком. В свое оправдание могу добавить, что внешне он очень изменился. Тощий паренек превратился в плотного мужчину. Может быть, плотный — слишком сильно сказано, но плечистым он стал во всяком случае. И ростом как будто повыше.
С
Леопольд оказался пареньком с живым характером. Я говорю «паренек», потому что он выглядел еще моложе своих лет. Своей тощей фигуркой он напоминал скорее пятнадцати-шестнадцатилетнего подростка, чем взрослого мужчину. Я думал: как он справляется со своим отделением, ведь подчиненные старше его, это ширококостные, широкоплечие взрослые люди? Но красноармейцы, видимо, считались с ним. Очевидно, в его сухопаром теле и за его высоким лбом все же кое-что крылось. Эстонский солдат равнодушен к нашивкам, звездочкам и званиям. Позже я слышал от старшины — фамилии его не помню, — что Похлап только с виду тщедушный, а на самом деле он крепкий, кулаки твердые, как камень, в роте едва ли кто отважится его задеть. Смекалки и упорства у него хватит на двоих. Упрямый, как козел. На книгах прямо помешан, каждый день бегает в библиотеку дивизионного клуба. Он сумел внушить к себе почтение даже батальонным кашеварам, которые привыкли смотреть свысока на младших лейтенантов, а то и на лейтенантов. Рассказывали, что однажды в обед, во время раздачи пищи, Похлап обнаружил ведро, из-под крышки которого потянуло вкусным запахом наваристой мясной похлебки. Он снял крышку и увидел густой суп с кусочками сала, который кашевары отставили в сторонку для себя. Ни минуты не колеблясь, он показал ведро кашеварам и спросил угрожающе: «Это что такое?» Взгляд Похлапа, его поза и тон так ошарашили обычно столь самоуверенных кашеваров, что те растерялись и не смогли ничего ответить. Похлап вылил содержимое ведра в общий котел и велел красным от смущения поварам хорошенько размешать суп, что они беспрекословно и сделали. Похлебка стала гуще и жирнее. Вообще Похлап не позволял обижать своих ребят при раздаче пищи, кашевары его побаивались. В отделении он никого особенно не выделял, люди дружно стояли один за другого.
Когда редакция дивизионной газеты «В атаку!» начала настаивать, чтобы я дал хоть одну корреспонденцию, я решил написать о Похлапе и его отделении. Раза два поговорил с Похлапом, послушал, что о нем говорят другие, и написал несколько десятков строк. Второе отделение третьего взвода действительно заслуживало быть отмеченным. Так началось наше знакомство.
Обстоятельства сложились таким образом, что при отправке на фронт мы попали в один эшелон. На петлицах Похлапа красовались уже два зеленых треугольничка. Несколько перегонов мы ехали с ним в одном вагоне, разговаривали. Он говорил, что собирается после войны закончить среднюю школу, в выпускной класс которой перешел бы прошлой осенью, а затем поступить в консерваторию. Оказалось, что в течение десяти лет он по вечерам играл в пустой школе на рояле. Он был сыном школьного дворника. Другой, возможно, на его месте сказал бы — сыном сторожа или истопника, потому что его отец был и сторожем, и дворником, и истопником в одном лице. Но Похлап выбрал самую скромную должность. Поздно вечером и по воскресеньям, когда в школе царила тишина, он садился за рояль и упражнялся. Кистер из городской церкви кое-чему его научил. Кистер заходил к его отцу приложиться к рюмочке. «Много не пили, четвертинку на двоих — и все, предпочитали пиво. Да и вовсе без бутылки могли часами рассуждать обо всем на свете». Именно так он рассказывал. Кистер был атеист, хоть и служил помощником пастора, ходил сам и крестить детей, и хоронить умерших. Ему, Похлапу, кистер говорил, что он не столько кистер, сколько органист, но так как прихожане бедны и не могут содержать двух служителей церкви, то ему приходится выполнять и обязанности
В сражении под Великими Луками Похлап уже на четвертый день наступления принял командование взводом, их командир взвода был убит. На восьмой день Похлап сам был ранен. К этому времени от роты остался взвод, от взвода — отделение, от отделения три-четыре человека. Осколком мины Похлапу отрезало половину левой «краюхи», говоря его словами. Об этих словах Похлапа, а также о том, что ему было доверено командование взводом, мне рассказывал комиссар.
В полк Похлап больше не вернулся.
И вот теперь, спустя почти десять лет, я встретился с Похлапом в столовой в Килинги-Нымме. Если раньше он казался моложе своих лет, то теперь выглядел старше, чем полагалось бы в его возрасте. Лицо и мощная шея были темно-коричневыми от загара, румянец свежий, как у человека, который много времени проводит на воздухе, на солнце и на ветру. Вместо гладкого юношеского лица на меня смотрела бородатая физиономия с уже наметившимися первыми морщинами. Как только он назвал себя и напомнил, что я писал корреспонденцию об их отделении в дивизионную газету, я сразу все вспомнил. Даже то, как он, Похлап, проучил кашеваров.
Мы пожали друг другу руки.
Рука у него была жесткая, загрубелая, ладонь широкая, пальцы длинные и сильные, ноготь на большом пальце синий. Одежда говорила о том, что внешний вид его особенно не заботит. На нем был толстый, с отвернутым книзу воротом свитер, связанный из деревенской шерсти, серые галифе из простой грубой ткани и кирзовые сапоги. На подоконнике лежала восьмиугольная темно-синяя фуражка, какие тогда любили носить шоферы и сельские жители.
Признаюсь, я едва сумел скрыть свое удивление. Для меня были неожиданностью и лицо Похлапа, загорелое и обветренное, и большие огрубелые руки с чернотой под ногтями, и деревенская одежда.
Я бы ничуть не удивился, встреться он мне где-нибудь в вузе, научном учреждении, министерстве или комитете. Не говоря уже о концертном зале, что было вершиной его юношеских мечтаний. У меня о нем осталось впечатление как о юноше, который по своей натуре стремится к умственной деятельности. Причиной тому была его неутолимая страсть к книгам, а главное, быть может, намерение поступить после войны в консерваторию, которым он со мной поделился. А сейчас его руки были руками кого угодно, только не пианиста.
Он встал, подмигнул мне по-свойски, быстро прошел через зал и скрылся за дверью кухни. Через минуту вернулся и поставил на стол четыре бутылки пива и чистый стакан. С привычной ловкостью содрал зубами жестяную пробку и наполнил стаканы.
— Пивко что надо, — с удовлетворением сказал он. — Свеженькое.
Видимо, он был в столовой своим человеком или особо уважаемым посетителем.
Я не охотник до пива, мне больше по вкусу крепкие напитки, но я не хотел обижать его отказом и выпил стакан.
Спросил, что он делает, как живет. Он ответил, что жил и в городе, и в деревне, перебывал на самых различных работах. Был милиционером, работал в укоме комсомола, потом его избрали председателем исполкома в том же городке, где он родился и ходил в школу. Чтобы быть достойным своего высокого поста, он усиленно занимался, сдал в Тарту экстерном экзамены за среднюю школу и стал в университете заочно изучать юриспруденцию. К сожалению, он совсем не был привычен к канцелярским делам, бумажный поток захлестнул его.
— Предисполкома в маленьком городке — это просто канцелярская крыса, ты по рукам и ногам связан тысячей инструкций и распоряжений.
Так в точности сказал Похлап. Больше двух с половиной лет он на этом посту не выдержал.
— Мне стало там чертовски скучно.
Опять-таки дословно его слова. В родном городе его ничто не удерживало, отец скончался в сорок седьмом году от рака легких, мать умерла давно; он, собственно, ее не помнил, ему было всего три года, когда матери не стало.