Кто он был?
Шрифт:
Могу, не погрешив против истины, утверждать, что Яагуп относился ко мне хорошо. Своими посещениями я ему не досаждал, скорее наоборот; он всегда принимал меня приветливо. Было бы преувеличением сказать, что он относился ко мне как к сыну, хотя и по годам я годился ему в сыновья. Я не был ему неприятен. Теперь жалею, что не навещал его чаще. Может быть, я услышал бы от него, за кого он меня принял в сорок первом году. Впрочем, едва ли, он не любил перед другими выворачивать душу наизнанку. О людях такого склада говорят: замкнутый человек. Да, он был замкнутым, но и доброжелательным, мог, если нужно, проявить решительность, рискнуть своим благополучием.
А кто я?
В последнее время я часто задаю себе этот вопрос. Как раз, когда думаю о Яагупе и Леопольде. И не нахожу ответа. Исчерпывающего и прямого ответа. Всегда ли я тоже делал то, что находил правильным? До сих пор я так полагал. Весной сорок первого, когда я в первый раз стоял с Яагупом лицом к лицу, я поступил в соответствии с моим глубоким убеждением. Правильно ли поступил — это дело другое. Сейчас я считаю, что нельзя было атаковать так резко, как я, к сожалению, это сделал. И еще мне кажется, что своей излишней недоверчивостью и безосновательной подозрительностью мы оттолкнули от себя многих Яагупов, много честных людей, которые говорили о недостатках в нашей работе, пусть даже иногда и слишком сварливым тоном. Мы и до сих пор посматриваем косо на людей, которые,
Для меня Яагуп Вахк не умер. Я по-прежнему его навещаю, то есть хожу в Каламая, сворачиваю по улице Кёйе, смотрю на дом во дворе, где жил Яагуп, и на его сарай, где так хорошо и уютно было сидеть. Странно, у меня были добрые знакомые, которых я знал давно, гораздо раньше, чем Яагупа, но я не вспоминаю о них так часто, как о старом мастере. Случались у меня более острые столкновения, чем то, что произошло на стройке в Ласнамяэ, но и они вспоминаются гораздо реже или не вспоминаются вовсе. Жаль, невыразимо жаль, что на дверях Яагупова сарая по-прежнему висит его замок, а самого старика уже нет. Разыскать бы Леопольда, мы попросили бы у Екатерины Никифоровны ключи, едва ли она отказала бы, она вроде женщина отзывчивая, и посидели бы в сарае. Втроем, потому что в наших мыслях с нами, со мной и Леопольдом, был бы и Яагуп.
Что Леопольд сейчас делает, где живет и воюет? Что-то в нем вызывает у меня уважение, даже эти вечные беспокойные скитания. Для меня до сих пор загадка, почему он такой неугомонный. Он не гонится за лучшими условиями жизни, большой зарплатой, не стремится к более престижной работе, более высокой должности, не мечтает о собственной машине и даче. Иногда я думаю, что война все перевернула в его душе, выбила почву из-под ног. Он уже не смог приспособиться к мирной жизни. Ищет беспрерывно новых впечатлений, чего-то необычного, риска, обыденность ему скучна. Как он бросился ловить угонщика машины! Несколько моих однополчан быстро спились. На войне сражались мужественно, а в мирной жизни почувствовали себя лишними. Старый Яагуп как-то сказал, что Леопольд ищет себя и бежит от себя самого. Жаль, что Яагуп не пояснил свою мысль, он не любил пускаться в долгие рассуждения. Иди ключ к поведению Леопольда кроется в чем-то другом? Может быть, его вывели из равновесия такие сверхбдительные, как я, или еще похуже, такие, что слишком спешат проявить недоверие и подозрительность? Те, кто способствовал снятию его с поста предисполкома, не зная его достаточно близко. Сочли его случайным элементом, примазавшимся к революции, или легковесным любителем сенсаций, который, дабы привлечь к себе внимание, ходит по ночам в церковь играть на органе. Может быть, какой-нибудь осмотрительный карьерист вычеркнул его фамилию, когда Леопольд хотел поступить в консерваторию: все-таки человек сложной судьбы, полезнее занять отрицательную позицию.
Такие мысли как мухи роятся у меня в голове. И эти мухи требуют, чтобы я не ждал больше случайных встреч, не ждал, пока Леопольд постучится в мою дверь. Мы не встречались несколько долгих лет. Последнюю новогоднюю открытку я получил от него в 1972 году.
В заключение скажу, что я так больше и не встретился с Леопольдом Похлапом. Начал его разыскивать, но не так-то скоро напал на след. Он действительно уехал на БАМ, как я порой предполагал, поработал там два или три года, потом вернулся. В последнее время заведовал маленькой сельской библиотекой, организовал и сельский оркестр и дирижировал им. Ныне его трудам и скитаниям пришел конец, он погиб от ножа бандита в Таллине, в подземном переходе, ведущем к Балтийскому вокзалу. Два хулигана напали на пожилую женщину, вырвали у нее сумку, в которой видна была бутылка, женщина купила бутылку водки и бутылку вина к своему семидесятилетию. Похлап вступился. Негодяи бросились на него, думая, очевидно, что легко с ним справятся. Похлапу было уже под шестьдесят. Похлап бросил одного наземь, но второй дважды ударил его ножом. Так показала женщина. Убийцы до сих пор не найдены. В свое время в городе много ходило толков об убийстве мужчины в подземном переходе; погибшим считали то известного спортсмена, то туриста из Финляндии, то донжуана, с которым свел счеты обманутый муж. В газетах ничего об этом не было. Если б убийцу задержали, в вечерней газете появилось бы о таком событии несколько строк, но преступников не нашли. У меня такое чувство, что Леопольд и со мной повидался бы, может быть, ради меня и в Таллин поехал.
Я побывал на могиле Леопольда. Его последним пристанищем стало сельское кладбище в Кырекынну. Сначала его похоронили на кладбище Лийва, в Таллине, где хоронят одиноких людей, у которых родственников нет или их не удалось отыскать. Но когда жители Кырекынну узнали, что случилось с их дирижером, — оркестранты стали разыскивать Похлапа, — они добились разрешения на перезахоронение, погребли его на своем кладбище и ухаживали за могилой. Люди в Кырекынну говорят о своем покойном библиотекаре и душе своего оркестра с большим уважением. Он был, возможно, чуточку себе на уме и замкнутый старый холостяк, но человек хороший, всякое дело доводил до конца и стремился сделать его как можно лучше. Больше всего любил музыку. У него было много грампластинок, он тратил на них все свои деньги, иногда во время сыгровок давал оркестрантам послушать симфонии и оперы знаменитых композиторов, особенно же фортепианные пьесы. Сам он хорошо играл на пианино. Бывало, ходил за десять километров в церковь играть на органе. Устроил там вечер органной музыки, пригласил известного органиста. Председатель сельсовета, вдова лет сорока, не одобряла увлечения Похлапа органом, а в остальном очень уважала заведующего библиотекой.
Такова эта история с тремя действующими лицами.
Перевод
БОРОДА
Только сейчас он узнал этого худого обросшего человека, который казался ему знакомым. С первого дня, когда его, Федора, перевели в эту камеру. Наверное, так бы и не догадался, настолько линялая полосатая роба и изможденный вид изменили внешность. Больше всего смущала густая длинная щетина, которая покрывала подбородок и щеки и придавала лицу совершенно другой облик. Мысленно Федор окрестил этого человека Бородой, хотя щетине его было еще далеко до настоящей бороды. Среди заключенных этой камеры были и другие, обросшие не менее, чем наконец-то узнанный им человек, но их он так не называл, особого интереса они у него не вызывали. А Борода тут же привлек внимание. Уже своим поведением — без всякого панибратства и замкнутости, делающей человека отшельником даже в переполненной камере. Лицо и манеры его говорили о деликатности, которая в общем-то за решеткой быстро сводится на нет. Наверное, все же прежде всего потому, что здесь, в Батарее [3] , Борода был первым, кого он, Федор, вроде бы встречал. И не ошибся. Как только услышал от доктора имя бородача, словно прозрел. Ведь он видел его в прошлом году на съезде, куда контр-адмирал достал приглашение. Выяснилось, что контр-адмирал помнил Федора по военному училищу, они встретились в Палдиски на совещании флотских политработников, и контр-адмирал немного поговорил с ним.
3
Таллинская тюрьма в буржуазное время и в период фашистской оккупации.
Федор помнил все, что было связано со съездом, он ничего не забыл. Ясно запечатлелся продолговатый концертный зал, где проходил съезд, зал, обрамленный колоннадой с балконами, помнил даже линии потолочных обводов и свисавшие люстры, а также декоративные полотнища и лозунги, эстонский текст которых он пытался прочесть, и такие знакомые и близкие портреты вождей, которые смотрели с задней стены на сцену. Торжественный зал понравился ему с первого взгляда, как понравился и своеобразный с округлыми стенами фасад здания. Все для него было ново и интересно: и зал, и люди, собравшиеся тут. Бывал он на ленинградской городской конференции; на больших совещаниях, где присутствовало не меньше коммунистов, чем сейчас здесь, в Таллине, он бывал, но не на съезде. Комиссар советовал ему все внимательно запомнить, чтобы потом рассказать коммунистам батальона, но даже без комиссарского совета он бы ничего не упустил, настолько был всем захвачен. С любопытством рассматривал эстонских коммунистов, особенно действовавших в подполье большевиков, у многих из них, как говорили, было за спиной по десять — пятнадцать лет каторги. Он еще подумал: а хватило бы у него, Федора, сил выдержать такое? Теперь его самого сунули за те самые толстые каменные стены, за которыми долгие годы томились эстонские коммунисты, и теперь будет ясно, есть ли у него стойкость или он сломится. Ему вспомнилось, как в одном из перерывов контр-адмирал представил его Лауристину и Арбону [4] , он обменялся с ними всего несколькими словами, адмирал все время говорил сам. Лауристин и Арбон вовсе не казались пожилыми, хотя оба были коммунистами с долгим подпольным стажем, да и по годам оставались еще нестарыми, около сорока или чуть больше. Он познакомился еще с секретарем горкома Палдиски, резко выступившим против Бороды, с пярнуским делегатом, который воевал в Испании и у которого была короткая фамилия, с редактором газеты, чью фамилию он никак не мог выговорить, но имя Антон было вполне доступно. Редактор защищал бородача, и это вспомнилось Федору. Так же, как собственный выкрик, который сейчас больно жег. На съезде он общался больше с такими же, как сам, военными, большинство из них по годам и по званию были старше его. В памяти всплывали новые и новые детали, словно все происходило только вчера, а не год тому назад.
4
Руководители эстонских коммунистов.
Этот исхудалый обросший мужчина, которого он благодаря доктору наконец узнал, четко запечатлелся в памяти. Тогда Борода был тщательно выбрит и одет в костюм, который ладно сидел на нем. И выглядел моложе большинства избранных в президиум, был совсем молодым человеком. Во всяком случае, ненамного старше его, Федора, которому только что исполнилось двадцать семь. Может, он растит бороду затем, чтобы не узнали? Мысль эта у Федора тут же погасла, он понял, что бородача здесь знали. Почему же он тогда не брился? Обросли тут все, каждый день бриться не удавалось, в лучшем случае — раз в неделю, в основном в банный день, один парикмахер приходил из города, другой был заключенным. Они особо не заботились, чтобы наводить бритвы, да и легкостью руки не отличались. К тому же их подгоняли. То ли Бороде не нравились здешние мастера, то ли он перестал следить за собой… Нет, человеком, который стал безразличным ко всему, поддался насилию, он не выглядел. Вид его подтверждал, что он вынес тяжелые допросы, — видимо, у него пытались добыть разные сведения. Избиения могут изувечить, но еще тяжелее, если ни ночью ни днем не дают покоя, если неделями не позволяют выспаться. И все же бородач не казался сломленным, он сохранил достоинство, силу воли, стойкость.
В облике и поведении его было нечто, вызывающее расположение. Высокий открытый лоб, который сейчас был в ссадинах, придавал ему вид ученого или художника. Он и был интеллигентом. Когда Федор еще только пытался вспомнить, где он встречался с этим человеком, он подумал, что, судя по рукам, тот не занимался тяжелой физической работой, у него были руки учителя или писаря. Определил верно. Учителем Борода не был, но чтением лекций и впрямь занимался, и даже за границей, вроде бы в Швейцарии. То, что за границей, показалось тогда, год назад, Федору странным. Это вспомнилось и сейчас, но больше не задевало. Сейчас Борода казался ему человеком прямым, который честно прошел свою дорогу. На съезде он выглядел очень воодушевленным и энергичным, тюрьма не смогла сломить его живую натуру. Хотя бородачу пришлось, наверное, больше всех в этой камере перетерпеть на допросах, он не киснул в своем углу, а проявлял интерес ко всему, что происходило вокруг, к товарищам, которые, подобно ему, были посажены за эти сырые каменные стены. В нем не было притворства, уже по натуре своей он был человеком отзывчивым и сострадающим чужой боли. Собеседника слушал внимательно, отзывался, когда к нему обращались, не пытался попусту мудрствовать, больше того — сетовать на судьбу. В нем ощущалось внутреннее напряжение, дух сопротивления в этом физически и душевно изнуренном человеке не угас. Он крепко держал себя в руках. Он производил впечатление сильного человека, которое во многом подкрепляли его глаза, взгляд их не был ни притупленным, ни блуждающим, он все замечал и словно бы провидел. Взгляд несгибаемого в своих убеждениях человека, сказал себе Федор.