Кто он был?
Шрифт:
Не ради утешения и успокоения внука Раавитса Михкель сказал, что его дедушка не был подлецом, он это чувствовал сейчас всем своим существом. Мало ли что Раавитса пока не реабилитировали, что из того. Тяжелые ошибки свершались, и тяжелые ошибки исправляются, дойдет очередь и до Раавитса, а если и нет, это ничего не изменит. Сейчас, именно в этот миг, у Михкеля возник вопрос: может быть, Раавитс до сих пор не реабилитирован потому, что никто и не добивался его реабилитации? Лаазик, благодаря своей жене, давно вернул доброе и незапятнанное имя. Жена Лаазика не отказалась от своего мужа и добилась того, что его дело в конце пятидесятых годов было пересмотрено и истина восстановлена. Домой, правда, Лаазик уже не вернулся, возвратиться он, конечно, хотел, но умер в поезде по пути от Омска или Томска,
Жена Раавитса не постояла за своего мужа, то ли не знала, как это сделать, или не посмела, а может, и не захотела. Или… Михкель не стал думать дальше, его все еще преследовало это проклятое «или». Или все же… Эти слова по рукам и ногам связали человека, и его тоже, если быть во всем честным и додумать до конца. Потому что ведь и он мог добиваться реабилитации Раавитса. Сейчас это проклятое «или все же» означало, что жена могла знать о Раавитсе нечто плохое, что-нибудь компрометирующее, и посчитала бессмысленным вступаться за своего мужа. Думать так подло, сказал себе Михкель. Жена Раавитса могла быть просто ошеломлена, напугана и беспомощна. Дело могло быть и так, что она не была столь сильно привязана к Сассю, чтобы оказаться готовой на все ради мужа. Ведь тут же снова вышла замуж. Хотя выйти замуж она могла и из-за сына.
— Вы сказали, что честный человек?.. — спросил Энн Вээрпалу.
— Да, Александр Раавитс, ваш дедушка, человек честный. Он не сделал ничего такого, чего бы вы должны были стыдиться.
— Кто же тогда был Тарвас?
Вот так раз. Выходит, он знает о своем дедушке гораздо больше, если ему известно, кем был и что сделал Тарвас.
Михкель не торопился с ответом, чувствовал, что нельзя опрометчиво бросаться словами. Немного подумал и сказал затем:
— Не сомневаюсь я и в честности Юхана Тарваса. Получается, что вы знаете о своем дедушке гораздо больше сказанного вами.
Михкель поймал себя на том, что опять обращается к молодому человеку на «вы».
— Нет, о своем дедушке я знаю только то, что человек по фамилии Тарвас увел его с работы. Куда, этого там, в каком-то профсоюзном комитете, не знали. Так объяснили бабушке. Бабушка сказала еще, что Тарвас и Раавитс были друзьями. А если это так, выходит, один из них должен быть подлецом.
Хотя молодой человек был возбужден, рассуждал и говорил он вполне логично.
— Я не могу сказать, были ли они друзьями, — дедушка твой, которого мы иногда звали Раавитсом, иногда Сассем, и Тарвас, которого называли Юссем. Старыми товарищами являлись они во всяком случае. Старыми и хорошими. Зла один на другого не имел, за спиной никого не кляли. Насколько я представляю и помню, друг друга они понимали и ценили. Уже поэтому нельзя считать, что один из них обязательно должен быть подлецом.
На этот раз Михкель и не заметил, что снова обратился к молодому человеку на «ты». Он думал лишь о том, как объяснить внуку Раавитса, что столь категорически не подобает судить о человеке. Возможно, Раавитс как раз и явился жертвой такой однобокости. Но молодые сегодня зачастую максималисты, явно, что и потомок Сасся принадлежит к ним. Собственно, молодые и должны быть максималистами, это средний возраст — время компромиссов, а старость — желание всех понять. Если только склероз не убьет способности воспринимать новое. Есть и такие, кто остается до конца жизни максималистом. Энн выдался немного в своего деда, Сассь тоже спешил распределять людей по хорошим или плохим полочкам. Иногда. Хотя чего там, довольно часто. Был упрямым. Но не отрицал и компромиссов. Понимал, что и тех людей, кого он совершенно не ценил, придется привлечь в профсоюз. Рабочие союзы не райские кущи и не секты фанатиков, а боевые организации трудящихся, и у каждого человека свое лицо. Одно качество у каждого члена профсоюза все же должно быть: желание защищать свои интересы, совместно выступать против предпринимателей, буржуазии. Мразь, конечно, приходилось изгонять, мразь, которая лезла в союз с недобрыми намерениями, всевозможных провокаторов и подручных шпиков.
—
Ого, колючий парень. В дедушку. Ну прямо-таки Сассь. И тот любил откровенный разговор, и тот не удерживался от резкостей. А каково обобщение: ваше поколение. Для Михкеля такие разговоры не были новостью. Он и раньше замечал, что поколение сороковых, людей, которые в сороковом году совершили революцию, которые, защищая и воздвигая новую жизнь, вынесли главную тяжесть войны и послевоенных лет, теперь пытаются мерить одной меркой. Считать ответственными за все просчеты и ошибки. Отчасти тут есть правда. Ведь им пришлось отвечать за все, за все прошлое, как за хорошее, так и за плохое. И за Юссей тоже. За откровенных и честных людей, которые не понимали до конца диалектики жизни и во имя идеи готовы были выступить хоть против родного брата.
— Тарвас мог ошибаться. Субъективно он поступал честно, безо всякой зловещей задней мысли, — сказал Михкель. — Больше того, он мог вообще не знать, почему Раавитса, твоего дедушку, вызвали на допрос. В то время он еще не был определяющим и решающим деятелем в той системе, где работал.
Сказав так, Михкель посожалел глубже, чем когда-либо раньше, что ему не удалось поговорить с Тарвасом. Ни тогда, до войны, ни после. Потому что тот же самый вопрос терзал и его все время. Знал ли Тарвас, в чем обвиняли Раавитса, или не знал? Тарваса могли послать за Раавитсом, чтобы не привлекать внимания. И еще потому, чтобы Раавитс не догадался, почему его вызывают. Ибо если Тарвас знал, в чем дело, и без долгого раздумья осудил Сасся, то был он или трусом, который не осмелился защитить товарища, или слепым и от слепоты уже наперед поверил в его виновность. Так Михкель думал о Тарвасе и раньше, особенно с тех пор, когда выяснилось, что не раз давали промашку. В сороковом году он сам подозревал Раавитса, теперь, по прошествии времени, это все больше терзало его.
— Я все равно не понимаю вас, — стоял на своем Энн Вээрпалу. — Вы просто защищаете этого Тарваса, этого бессердечного фанатика.
Его последние слова говорили Михкелю, что молодой человек вовсе не такой зеленый в политике, как он думал. У строителей нового общественного порядка должно быть много фанатизма, но этот фанатизм порой становился крайне нетерпимым в отношении тех, кого считали инакомыслящими, плакальщиками по старому порядку. Фанатизм мог действительно ослепить Юхана, однако и у Сасся фанатизма было не меньше. А разве он, Михкель, сам в то время был не таким? Был. Последние слова молодого человека подтверждали еще и то, что он уже наперед осудил Тарваса, который увел его дедушку. И что Энн был куда больше озлоблен, чем это казалось.
Михкель тоже разволновался. В свое время он легко входил при споре в азарт, но, став директором школы, научился держать себя в руках. Он спокойно сказал:
— Если бы ты знал Юхана Тарваса, то не говорил бы так.
— А я и не хочу знать тех, кто арестовывал невинных людей и, не задумываясь, упрятывал их за решетку, — раздраженно произнес молодой человек.
— Осуждать легко — надо понимать, — сказал Михкель.
Эту фразу чаще всего использовали против самого Михкеля. В последние годы, когда он критиковал людей, которые, по его мнению, не освободились от старого, буржуазного образа мышления. В таких случаях защитники обвиняемых обычно говорили о необходимости понимания, о надобности дать людям время, чтобы освободиться от прошлых ошибочных понятий.
Внук Раавитса расхохотался:
— Вы защищаете не Тарваса, этого презренного сохатого, а самого себя. Свое поколение.
Смех молодого человека был язвительным, даже ядовитым.
Точь-в-точь как Сассь, снова отметил про себя Михкель. В таком тоне Раавитс спорил на съезде безработных с вапсовскими горлодерами. Но вапсов Раавитс считал противниками. Собственными врагами и врагами своего класса. По отношению к товарищам он никогда такого тона не допускал. Ни по отношению к своим товарищам, ни по отношению к людям, которые не понимали политики. Неужели внук бывшего друга считает меня своим противником, одним из тех, кто был корнем всего зла? Или, может, кто-то его настроил?