Кто по тебе плачет
Шрифт:
Я сел на скамейку с двумя строгими старушками, одетыми наглухо среди пляжных, раскиданных неподалеку тел. А ты с деревенским приятелем начал шуровать спичками над будущим костром. Собачонка доверительно забегала вокруг, устраиваясь для наблюдения за великолепным зрелищем огня и дыма, пламени до самого неба... Старушки лениво пихнули ее ногами, не спросив разрешения у хозяина, высочайшего позволения на избиение дружка...
Парафиновая тетя с никогда не загорающим рыхлым экстерьером возмущенно повела носом, поднялась, раздраженно скандаля на всю округу, затоптала неокрепший слабый дымок, раскидала доски. Ты ответил разбоем на разбой, кинулся к ее широченным брюкам,
Лягушонок мой, ты знаешь, я все могу. Стирать бесконечные твои пеленки, не спать ночами над болезнью твоей, но я не могу объяснить парафиновой тете, что мир для таких как ты, пока еще праздник, и его никто не смеет окунать в мутную склоку... Я не умею делать мягким гладкий парафин.
Предательство, большое мое предательство...
Мы ушли вчетвером. Один беспомощный взрослый, два маленьких человечка и рыжая собачонка... Чтобы утешить вас, я припомнил песенку из одной веселой книжки... «Сидела птичка на лугу, подкралась к ней корова. Ухватила за ногу. Птичка, будь здорова...».
Мы ушли вчетвером. А пинок? Ну что пинок?...
Вот я вижу твой раздавленный велосипед. По нему проехал грузовик во дворе нашего дома. Неторопливый на этот раз, медленный, огромный серый грузовик. Ты вылетел к нему на повороте, растерялся, упал вместе с велосипедом...
Знаешь, папа, я лежу, смотрю на него, а он едет прямо на меня. Я ползком от него. А он смотрит в другую сторону. И едет...
О чем ты говоришь? У меня и так седые виски...
Он едет... Когда мы встретились в ГАИ молодой шофер даже не стал оправдываться. «Пускай не кидает, где попало...» Такой воспитательный зуд... По нашему зеленому двору почти с магистральной скоростью шныряют автомобили, грузовики, автобусы, на которых водители подгоняют к дому – обедать. Никто за рулем не умеет понять, что из оград пыльной сирени в любое мгновенье может шагнуть ребенок...
А я только и сумел что купить новый голубой велосипед...
Вижу, как маленький мой человечек прибегает однажды к себе домой. Губешки у него прыгают от ужаса и слова никак не могут сложиться в ясное для меня. Только ужас его понятен до физической боли.
Он, с таким же пятилетним дружком, увидел черный, как бархатасфальт, и пошел по нему, оставляя неощутимые отпечатки своих каблучков. Нахмуренный дядька накричал на них, догнать не сумел, озорники спрятались от него тут же во дворе, за баком для мусора. Дядька пройти по асфальту не мог. Он видел не однажды черный, как бархат, асфальт. Ему скучно было ходить по черному асфальту. Он стал швырять обломки битых кирпичей в железный бак. Для острастки.
Грохот металла. Два преступника за железным баком. Гулкий грохот вонючего железа до самых последних этажей бьется в тысячи равнодушных окон. Могучий дядька швыряет кирпичи. Слегка развлеченные старушки у подъезда. Ни вскрика, ни протеста, ни обморока. Никто не затолкал дядю в мусорный бак, не заколотил крышку, не заставил посидеть одну или две ночи в помойном дерьме...
Человечки мои крохотные. Может быть вас очень много? Так переполнилась вами земля, что многие перестали удивляться вам и бесполезно им что-нибудь объяснять?
Вы приходите в этот сложный мир, как пришельцы из космоса, храня в себе негасимую тайну, хрупкое чудо истинной человечности, готовые поделиться ею с нами, такими большими, уставшими, трудными, если мы сами не погасим
Не потому ли так много на свете затаенно равнодушного и недоброго, что мы не сумели сохранить ясный огонек человечности, отказываясь от него, отгоняя от себя, отмахиваясь, не замечая в буднях, или в постоянной гонке за видимостью настоящего. Не умеем вырастить, уберечь самое простое, самое сложное в мире чудо, которое можем сами подарить себе, и не умеем сохранить навсегда, чтобы оно перешло к нашим внукам, от них еще дальше в пространстве и времени, чтобы не мог в конце концов остаться прежним этот слишком нелегкий перемученный белый свет...
Мальчик мой. Вижу тебя в ясный летний день. Вижу, как мы с тобой гладим наши праздничные рубашки, моем под веселым душем, похожим на летний дождь, смуглую спинку, плечики, ребрышки под ними, чистим усердно зубы, натираем себя мохнатым полотенцем, смеясь не понятно чему. То ли дождю, который по нашему велению брызгает в ванной, то ли мохнатому полотенцу, которое так и норовит пощекотать подмышки, то ли от радости быть рядом с тобой, быть около тебя, быть около друг друга.
Ты все изменил вокруг меня. Душ превратил в серебряный дождь полотенце в мохнатый зеленый луг, заботу о другом человеке в несказанную радость... Хворобушек мой, ты одарил, меня этим благом, благом заботы не о себе, не о своих делах и печалях, не о своей карьере, не о своем удовольствии: заботой о другом... Человек не может ни о ком не заботиться. Эту, еще одну великую тайну открыл мне ты.
Я научился удивляться обыкновенному котенку на улице. Он живой, маленький, мягкий, невесом, а прыгает и мяукает, и норовит цапнуть бумажку на нитке... Научился удивляться облаку в небе, кораблику из бумаги, живой траве с лягушатами, смешным твоим, игрушке самым обыкновенным словам. Ты научил меня бескорыстной преданности, позволил догадаться, что это такое, быть незаменимым, единствен нужным без каких либо условий, потайной пользы для себя. Ты мне, я тебе – мы очень, мы так нужны друг другу. Солнышко мое, дружок настоящий, человек настоящий.
Мы надели рубашки, мы надели нарядные курточки. Мы едем на выставку международной книги, туда, где наша мама работает гидом. А вокруг шумных павильонов стоят ракеты, настоящие самолеты, куда можно войти и выйти, настоящие спутники. Там же есть веселый детский городок с аттракционами, есть прохладные тележки с мороженым, есть открытый вагончик, умеющий бегать по всей выставке от павильона к павильону, есть фонтаны, есть музыка, есть наша строгая, но все-таки мама, есть красные дорожки, по которым идешь, подпрыгивая.
Мы вошли с тобой в этот книжный базар. Мама стояла строгая, в окружении очкастых людей, среди нарядных, как флаги, бесчисленных детских книг. Ты закричал на весь огромный павильон: «Мамочка, мама»! И кинулся к ней сиянием радости. «Не шуми, – сказала она стиснутыми губами, – веди себя прилично»! Хотя не крик ребенка, может быть, гром салютных пушек едва осилил бы неумолчный вокзальный гам. «Веди себя тихо...». А куда же девать радость?... «Мамочка, – не унимался ты, – мы пришли!..».
Строгая, такая близкая женщина больно сдавила мальчику руку, резким движением. Померкли обложки детских книжек. Праздник угас. Ну, где и когда может остаться праздник, если плачет навзрыд обиженный ребенок?... То ли за то, что нарушил некий воображаемый ритуал представительности, или за то, что некстати показал кому-то себя и папу... Я до сих пор не знаю, не могу постичь...