Кто помнит о море
Шрифт:
Оказавшись в плену у собственных стен, мы и представить себе не можем, чем все это кончится. Те из наших, кто укрылся в подземных туннелях, пробитых в самом основании города, устраивают теперь по ночам внезапные вылазки, наносят удар стройке и сразу исчезают. Но те, другие, торопятся тут же все привести в порядок, стараются скрыть свои потери, если таковые имеются, и наутро жизнь идет как ни в чем не бывало, без всяких видимых изменений. Однако информация в конце концов просачивается и доходит до нас: есть люди, которые сидят на нужных местах, они рассказывают то, что им удается узнать, потом новость распространяется дальше. Правда, рассказам этим недостает некоторой доли конкретности, но это нам ничуть не мешает, напротив, их выслушивают с большой охотой: еще бы, какие
А те, другие, используют каждую такую вылазку в своих целях: казнят пленников, которых только что взяли или взяли давно — неважно. «Нет, это в основном заложники», — говорят в городе. Их вешают над строительными лесами, на самом верху самых высоких сооружений, поэтому с первыми проблесками зари мы обращаем теперь свой взор туда, дабы знать, что нас сегодня ждет. Трудно представить себе то возбужденное состояние, в котором мы пребываем каждое утро: ярость, проклятия, вызов — все это нам уже не по силам. Редко случается, чтобы к концу дня мы не чувствовали себя совершенно вымотанными, наверняка они добьются своего: мы просто перестанем существовать. И вот мы бродим, кружа меж стен, которые плетут вокруг нас замысловатые петли, и цепенеем от ужаса, теперь уже никто не в силах стряхнуть его с себя.
Пожалуй, самый большой урожай новостей удается собирать в конечном счете молочникам. Их корпорации дарована особая милость, им предоставлена свобода передвижения — ну или, скажем, последним из них, а иными словами, тем, кто не успел уйти к мятежникам либо пока еще не казнен.
— Там, — говорят они, — следует идти по открытому месту (и показывают нам пальцем, где именно). — Иначе они притягивают все, что двигается поблизости. Они используют что-то вроде магнитного тока.
— Я видел, как они сжигают людей.
— Каждый день.
— Каждый день!
— Это в наказание. А однажды ночью…
Мы слушаем, они просят у нас закурить — немного табака или сигарету, потом продолжают свой рассказ. Но все истории, как правило, заканчиваются раскачиванием трупов на самом верху самых высоких сооружений.
— Нехорошо, — вздыхает под конец рассказчик или кто-то из нас, — нехорошо подкрашивать их так, как они это делают.
— Это самое скверное.
Теперь, когда я выхожу из дому, я выбираю самые отдаленные пути и иду быстро, причем в одиночестве, стараясь не задерживаться на улице и не стоять на одном месте. Иногда я захожу в какую-нибудь лавчонку навестить друга, но всегда ненадолго — пять, десять минут, не больше, даже это — присесть на минутку в лавке — и то не очень осмотрительно, — затем я снова пускаюсь в путь по городу. Но порою из-за всего, что творится вокруг, у меня вдруг появляется сильное искушение углубиться в какой-нибудь затерянный переход, куда никто не заглядывает и откуда нет выхода. Сложившиеся обстоятельства послужили бы мне оправданием: столько мужчин исчезает. А кружить без конца по улицам — какой в этом смысл? Глупость, да и только. Всюду шушуканье об одном и том же. Началось нечто такое, что превосходит наши силы и понимание.
Вот Исмаил решил этот вопрос раз и навсегда: он больше никуда не выходит. Я часто составляю ему компанию, чтобы не слоняться без толку по улицам. Но мне редко случается побыть с ним наедине, что уж тут говорить! К нему постоянно кто-нибудь заходит, возможно, из тех же соображений, что и я, так что там не соскучишься. Семейство его уж и не знает, что делать: подумайте, принимать столько гостей!
Более всего меня интригует блаженное выражение его лица. Счастливый человек. По нынешним временам такой беспечный вид — истинная милость, крупицы которой перепадают и на мою долю. Он всякий раз встречает меня словами:
— Представляете, за каждым из нас следили. Просто невероятно…
Чтобы не нарушать его покой и не тревожить его, я, разумеется, не говорю ему, что за нами и сейчас следят.
— На каждого отдельная карточка, — продолжал он, ни о чем не подозревая. — На каждую семью в доме — своя,
Вот так история! Он продолжает принимать посетителей — а их число все не убывает — в неизменно прекрасном расположении духа, что никак не вяжется с его словами.
— Бежать? Но куда, спрашивается? А еще лучше — спрятаться, тайком съесть кусок чего-либо и лечь спать, так, что ли? Хотя были у нас в городе и такие, кому удалось схорониться. Сам я их не видел, но знать об этом знаю. Может, даже и в нашем доме такие имеются. Как им это удалось, что они этим выиграли, понятия не имею, да и никто вам этого не скажет: те, кто спрятался, так и не вернулись и никогда уже, видимо, не вернутся. Как подумаешь обо всем этом… особенно ночью, когда целыми часами ждешь неведомо чего…
Дойдя до этого места, он обычно становился вдруг рассеянным и как бы отключался; я и не пытался вывести его из этого состояния, только молча ждал.
— А тут как-то, — продолжал он, придя в себя, — собрался я идти на работу, — (он служил в дорожном ведомстве), — но в дверях остановился. И хорошо сделал. Вспомнил об указе, который запрещает населению появляться в новом городе. С тех пор я там и не появляюсь и вообще не выхожу из дому.
При этих словах его сотрясает беззвучный хохот.
— Отныне я обрел покой. И знать больше ничего не желаю.
Он снова становится самым обыкновенным человеком, таким, каким был всегда. Он еще что-то неутомимо рассказывает и, надо отдать ему должное, говорит интересные вещи, хотя никого этим теперь не удивишь.
Воспоминания о прежней жизни постепенно стираются в нашей памяти. Мы все чего-то ждем.
И все-таки мы никак не ожидали пышной, торжественной церемонии, которая развернулась минувшей ночью на строительстве новых сооружений. Какой праздник или какой ритуал затеяли они отметить гам? У нас нет никакой надежды разузнать об этом; город, во всяком случае, та его часть, которая нам видна, пылает огнем на всех этажах, сверкает, излучая смертельную пустоту. Несметные стаи ириасов кружат надстройкой в багровом небе. Соседи включили радио на полную громкость, пытаясь вырвать у ночи хоть какие-то сведения, у них собралось много жильцов. Жена моя тоже туда пошла, но вскоре вернулась: ничего серьезного поймать не удалось, если не считать сигналов, напоминающих морзянку, которые порой превращаются в тявканье, понять их никто не может. Однако радиоприемник у Баруди трещит по-прежнему. (А там все продолжается празднество.) Даже у себя в комнате я слышу голос радио и невольно замираю, надеясь уловить какой-нибудь смысл. Особенно упорствуют женщины. Я догадываюсь, как это происходит: они сгрудились у динамика, одна из них прижимает к приемнику ухо и долго слушает, делая нетерпеливые знаки другим, чтоб молчали, и окружающие думают, будто ей удается что-то разобрать. Затем, наконец порядком устав, она неохотно признается, что понять ничего нельзя, и отходит в сторону, тотчас же ее место занимает другая, и все начинается сначала. Они способны часами сидеть так по очереди и слушать.
Совсем одурев, мы с Нафисой внимаем невнятному голосу, и нас охватывает страх перед жизнью — это главное, что мы сейчас испытываем. Словно ни ей, ни мне некого больше любить, нечего защищать. Нафиса снова берется за шитье и, не поднимая головы, начинает работать. Взглянув на нее через несколько минут, я прихожу в ужас: глаза ее блестят, кажутся прозрачными, в них явственно читается каждая мысль. Весь во власти тревоги, я тем не менее опасаюсь вывести ее из этого состояния. Мне чудится — она вот-вот уйдет, исчезнет в ночи. С виду такая спокойная, она все никак не может решиться. Застыв на месте, она с отсутствующим видом смотрит по сторонам, от страха я не могу пошевелиться, но вот наконец она шагнула вперед, а я остался где-то далеко позади. Движения ее едва уловимы. Что это — предвосхищение грядущего или сострадание к настоящему? Она ли это или кто другой в ночи, исполненной тревоги? Она и здесь и там, невидимая и неведомая.