Кто помнит о море
Шрифт:
И его зеленые глаза смеялись. Ни единого раза я не видел, чтобы он хоть грошик из этих денег оставил себе, разве не был он отцом города? Он тут же подзывал следовавших за ним ребятишек.
— Держите, ягнятки, — говорил он им. — На-ка вот, купи себе мармелада. А это тебе, купишь миндаля.
Несколько раз случалось мне неотступно следовать за ним вместе с другими ребятишками, но ни разу не хватило у меня духа попросить у него монеток. Не то чтобы я боялся нищего, напротив, я испытывал к нему своего рода влечение, которое трудно было объяснить одной лишь раздачей монет. Обычно я оставался в стороне и следил за другими, теми, кто посмелее, а они приставали к нему до тех пор, пока нечего уже было
Хотя они и тогда не унимались, просто так, ради забавы. Забавы, которой он отдавался всей душой. Нет, я до сих пор не понимаю, что мешало мне выпрашивать свою долю манны небесной. Может, это объяснялось тем, что сам я был сыном именитого горожанина и опасался, как бы отец не перестал кормить меня? Не знаю, во всяком случае, это вызывало у меня чувство странной досады, которое долго не покидало меня.
Я смотрю на слепого нищего, усевшегося посреди лавки: Аль-Хаджи приносит ему поесть, прислуживает, словно высочайшей особе. А ведь теперь это всего лишь злобный, жалкий нищий. Но для Аль-Хаджи, казалось, это не имеет никакого значения, он и впредь будет относиться к нему с величайшим почтением.
Словно к праведнику, словно действительно к высочайшей особе, каковой тот продолжает оставаться, о чем свидетельствует каждый его жест и все его поведение. Салах ничем не заслужил немилость, и его падение можно объяснить лишь потрясениями этих страшных дней.
Да, да, он был и остается высочайшей особой… Сердце мое переполняет раскаяние, во мне просыпаются голоса, они твердят о море. Только море с его милосердием может помочь нам разобраться в собственных чувствах. Не поднимая глаз и не видя, что творится снаружи, я слушаю: вот оно, все ближе прерывистый шепот его волн.
Я был уверен, что между этим прошлым и моей нынешней жизнью не существует никакой связи, что все нити порваны, у меня не было ни малейшего желания увидеть призрак того, что кануло в вечность.
Так чем же объяснить это поднявшееся из глубин видение? Почему передо мной внезапно возникла тень былого? Может, это первородная зыбь, та самая, что была когда-то мной? Или эти волны несут мне избавление? Жертвы и тени той скорбной весны, что кружила меня в своем вихре, не плененные и не свободные, эти руки, эти глаза, эти губы, их обагренная кровью жизнь навечно вошли в нашу память и унесли с собой память о нас. Так, с недавних пор я часто вижу во сне свою мать… Даже в собственном доме она всегда держалась в тени, и потому память моя хранит неверный, расплывчатый образ. Ее черты подернуты легкой дымкой, весь ее облик плавает в густой пелене тумана и кажется мне таким далеким, что истинное ее лицо утрачено для меня навсегда. Огромные черные глаза освещают мои ночи, а все остальное тонет во мгле. Утром я беру ее фотографии: ни одна из них не соответствует тому образу, что живет во мне. Я не могу отыскать на них созданные моим воображением материнские глаза, которые устремлены к дальним горизонтам, уж конечно, нездешних миров.
Мать никогда не бывала печальной в собственном смысле этого слова, но и веселой тоже не была. Пожалуй, больше всего она боялась показаться веселой и все время сдерживала себя, стараясь предотвратить легкой улыбкой волнение, которое она могла вызвать у окружающих проявлением своего настроения. Нисколько не принуждая себя, она таким образом незаметно ускользала от всех: и от родных, и от собственных ребятишек.
Отец же сознательно избегал всякого проявления близости в наших отношениях. К тому же один вид его отнимал у нас всякую охоту к этому. Наверное, он был хорошим человеком… Однако в детстве у меня недоставало ни силы, ни отваги, необходимых для того, чтобы сорвать жесткую кору, под которой он прятал свою любовь к нам: я не заметил ни единого знака поощрения, который помог бы мне найти путь
Море успокоилось, слышно только его убаюкивающую тишину.
Вся улочка оказалась забитой встревоженной толпой. Люди теснятся, кружат, натыкаясь на всевозможные препятствия, прежде чем добраться до ее конца и выйти наконец на простор, к морю. Я разглядываю старого нищего: в моих глазах он являет собой олицетворение этой шумной толпы. Лица не видно. Стряхнув посреди лавки крошки со своих лохмотьев, он встает и величественным жестом протягивает руку. Руку фараона: почти черную, иссохшую, мускулистую. Вопреки неясному страху, который охватывает меня от соприкосновения с ней, я решаюсь все-таки взять ее и приложить к своим губам. Затем я провожаю его до двери и оставляю там, ибо он предпочитает сохранять в тайне свое высокое происхождение.
Люди бегут торопливо, пряча нос в колючей шерсти своих накидок. Кое-кто, совсем выбившись из сил и бросив свою ношу, садится прямо на землю, чтобы хоть немного передохнуть, в глазах их безысходная тоска.
Слепой — так мы будем называть того, кто решил укрыться, избрав себе эту личину, — тут же растворился в толпе, не знающей передышки. Целый отряд ребятишек встречает его криками восторга! Неужели они будут преследовать его в такой толчее? Неужели они узнали в нем нищего — принца моих детских лет? Стоило мне подумать об этом, как волна несказанной радости затопила меня. С незапамятных времен мы давали своим детям волю делать все, что им вздумается, и теперь могли поздравить себя с этим! Их веселое возбуждение как нельзя более кстати оживило унылую атмосферу улицы.
— Вам следовало бы уехать из города, — посоветовал мне Аль-Хаджи, когда я поделился с ним своими опасениями.
С того памятного дня каждый сам в ответе за свою судьбу. Даже от потерпевших, которых каждое утро находили на берегу во время отлива, требовалось признание своей вины.
— Если бы вы уехали отсюда куда-нибудь, риск был бы не так велик!
Я только рукой махнул. Уехать! Легко сказать, а куда, хотел бы я знать! Но он был прав, я подвергал бы себя гораздо меньшей опасности, а тут — бегать все время по улицам…
— Друг, — горестно сказал я, — даже те, у кого был город, потеряли его. Беда их велика, им ничем не поможешь. А они все-таки надеются, вроде нас… Они бродят где-то по одну сторону, а мы вздыхаем по другую, и никто из нас ничего не может поделать. У нас по крайней мере есть наш город, и кто нас за это осудит?
— Нет, в этом нет ничего плохого. Хотя, кто знает, может, по сравнению с нашей и их судьба покажется завидной.
Теперь я уверен, что Аль-Хаджи дал мне этот совет с целью испытать меня. Вероятнее всего, это именно так. Тем более что в тот день он понятия не имел о неотвратимости надвигающихся событий.
— Никому не дано знать, что нас ждет, если только вообще есть чего ждать.
— Не может быть, чтобы вы этого не знали, уж вы-то должны знать.
Он бросил на меня испытующий взгляд. В глазах его не было упрека, и все-таки в них сквозило тревожное недоумение. Чего он опасался? Какую тайну хотел вырвать у меня?
Сделав вид, что ничего не заметил, я уклончиво сказал:
— Это верно. Я многого жду от всего этого, мы все очень многого ждем.
И в этот самый момент новый город возник в сердце старого, взметнув свои этажи в полной ожидания тишине, и в окнах его сверху донизу тут же вспыхнул несказанный свет.