Кто помнит о море
Шрифт:
Потом я куда-то плыл, взбирался ввысь, весь во власти пламени. Обретаясь между небом и землей, женщина манила меня все выше и выше, дальше я ничего не помнил. Я скатился вниз, влекомый неземными силами.
— Я принесу мейду [1] и позову ребятишек, — молвила Нафиса.
Мне чудились голоса, доносившиеся с разных сторон, чьи-то разговоры, восклицания — речь шла обо мне. И снова воцарилось глубокое молчание. Но было ясно, что и молчат тоже обо мне. Неуверенность, тревога овладели мной. Что же я такого сделал?
1
Маленький низкий столик. — Здесь и далее примечания переводчика.
Я попросил Нафису открыть мне глаза, она сделала это с присущей ей нежностью.
— А дети?
— Они играют на улице.
Тишину комнаты, пробитой
— Обедать скоро будем?
Есть мне не очень хотелось.
— Через несколько минут.
Голос Нафисы обладал даром утешать меня, успокаивать, словно прозрачная гладь воды.
— Я принесу мейду и позову ребятишек, — пропела она.
Вода колыхалась в гроте тихо и ласково.
Когда-нибудь я поведаю об истинной роли моря, все, что я говорил до сих пор, — это такая малость. Самое главное еще предстоит сказать! Если бы наш мир возник из застывшего потока бетона, он не сотворил бы себе такого хрупкого заслона, как эта вода, не сотворил бы нас. В свое время я ощущал благоволение моря, но когда оно накатывало, глухо рокоча, я предчувствовал, что в глубине его таится и нечто другое, чего я не понимал. Ах, если бы не эта кровавая заноза, застрявшая в моем мозгу! Главное — любить море, в нем столько доброты… Вся моя жизнь была сплошной ошибкой или несчастьем, впрочем, по сути это одно и то же: я никогда не умел любить того, кто любит меня. Еще когда я жил в родительском доме, мы привыкли говорить друг другу лишь те слова, которые были необходимы в нашем повседневном обиходе. (Будь мы друг другу чужие, мы наверняка употребляли бы гораздо больше слов.) Мы все время боялись выдать себя, открыть душу. И чтобы не подвергать себя такому испытанию, мы держались несколько отчужденно, не вмешиваясь в жизнь близких нам людей. Один лишь отец составлял, разумеется, исключение, верша над нами свой ежедневный суд. Я так и вижу его сидящим с веером в руках на террасе, выходившей во двор, оттуда он управлял всеми домашними. Места на террасе было много, хватило бы для большой компании, но он один царил там. Я играл неподалеку от него, то есть, иными словами, не сходя с места и не привлекая к себе внимания, играл в дружбу с приятелями. Наигравшись вдоволь, я мог присоединиться к женщинам. Иногда мне разрешалось подниматься на верхнюю террасу. Там мне дышалось привольнее всего. Вид полей, залитых солнцем и убегавших куда-то в бесконечность, приводил меня в неистовый восторг. От соприкосновения с неведомой далью небо как будто струилось. Дикие каштаны отбрасывали тень на зубчатые стены с башенками и амбразурами, на окружную дорогу и наш дом, выстроенный на развалинах полуразрушенного замка. В неподвижно застывшем воздухе благоухало зеленью. Непрестанно сновали работники фермы. Я подолгу следил за каждым их движением, стараясь не думать о битвах, которые разыгрывались в свое время возле этих стен. Затем надо было спускаться вниз. И тогда мне открывался ночной мир просторных залов. Если бы они вели в подводные гроты! Но нет, по старинным коридорам я углублялся в какое-то подземелье. Там дремала тишина, казалось, она сочится отовсюду. В первый раз, как я это заметил, у меня было такое чувство, будто жилище наше покрыто огромным слоем черной, застывшей нефти. Одному ли мне это было известно? Особенно это чувствовалось по вечерам, когда весь дом погружался в молчание. Укрывшись в свою комнату, я запирался и пел без конца. Песня, которая как бы сама собой неизменно слетала с моих губ, напоминала старинную колыбельную, там были такие слова: Утешь меня, раствори мою тень… Дальше я слов не помню, помню только, что мне хотелось от этого плакать, но я не плакал.
Если бы я испытал только этот гнев, я наверняка сохранил бы в душе неутешную обиду, неприятное воспоминание о нашем доме со всеми его владениями, однако жизнь моей семьи ассоциировалась у меня со светом, струившимся на землю, и потому любая мелочь становилась неотъемлемой частью сияющего мироздания. Тем не менее геологический битум, в который мы себя замуровали, и сегодня представляется мне неизбывным кошмаром. Как он разрушался, мы не замечали, только ощущали последствия этого.
Отодвинув дверную занавеску, вошла Нафиса, а с ней и сияние дня. Она несла мейду, я снова закрыл глаза. Подойдя ко мне на цыпочках, она осторожно поставила мейду. Потревоженная ступнями ее ног, вода ушла с тихим плеском. Что-то невыразимо детское проскользнуло в этот момент в облике Нафисы; мне всегда хотелось увидеть ее обнаженной, но она ни разу не раздевалась в моем присутствии. И ни за что на свете не согласилась бы предстать передо мной в таком виде.
— Вставай, дорогой.
Я поспешно встал и в задумчивости посмотрел на нее, испытывая смертную муку. Стол был накрыт, ребятишки сидели вокруг. Нафиса тоже села напротив меня на баранью шкуру, скрестив обнаженные до колен ноги.
— Что ты сказала?
— Ешь, дорогой.
Она улыбалась.
И сегодня опять та же песня. Как обычно по вечерам, Баруди включили радио. Только сегодня эта звезда впервые показалась мне несколько странной; и в самом деле, не странно ли, что она как ни в чем не бывало обволакивает меня, усыпляя своей воркотней, словно ничего не случилось. Диву даешься, откуда у нее что берется. Стоит чуть-чуть забыться, и можно подумать, что вернулись прежние времена. Звезда летит сквозь тьму, она поет или смеется, не разберешь, и мне чудится, будто жизнь возрождается из пепла. Что должны думать те, кто слушает этой ночью ее песнь? Она взмывает выше кипариса, раскачивающегося как в былые времена; такая одинокая и такая прекрасная, она стремится ввысь, сверкая все ярче. Сама того не ведая, она своим светом дарует сочувствие нашим печалям, нашим надеждам, нашей тоске.
Никогда я с таким вниманием не прислушивался к звезде; на какое-то мгновение мне даже показалось, будто она собирается рассказать мне что-то обо мне. Дети спят, а я слушаю. Жена не говорит ни слова, только время от времени бросает в мою сторону взгляд с таким счастливым видом, что все слова становятся лишними.
Внезапно прекрасная звезда гаснет, но песнь ее не умолкает, ее явственно слышно:
Скажи, тоска моя, зачем Все эти каменные лики Над морем изнывают в крике? Зачем но их веленью мир, Сменив привычное обличье, Разлукой черной вспыхнет вдруг И тут же, снова присмирев, В отливе вод, огня и ветра Струит воркующие блики? Скажи мне, крики этих алчных И обезумевших теней Слышны ли морю иногда? [2]2
Перевод Мориса Ваксмахера.
Я слушаю, пытаясь заглушить свою тревогу, и чувствую, как душа моя расстается с телом. Нафиса смотрит на меня. Ее влажные глаза широко открыты, брови четко очерчены, губы плотно сжаты, словно сдерживают готовые вырваться слова; крепкая и молчаливая, она преодолевает время. Это необычный момент, момент откровения: как далеко от меня она в эту минуту, вопреки видимому присутствию я могу лишь догадываться о том, где она сейчас и куда влечет меня стихия волн, едва ли не равнозначная любви. Любовь и волны тянут меня в разные стороны, а мне хотелось бы подумать о чем-нибудь другом, прислушаться к угасшей звезде, к тому, что происходит в другом городе. Это раздвоение, к чему оно ведет? Я разрываюсь. В какую сторону склониться? Звезда безмолвствует; камень с легкостью расступается и тоже безмолвствует; эти руки, эти глаза, эти губы и другой город — все безмолвствует. Только звезда, спасенная от забвения, нарушает эту тишину, которой неведомо, как подступиться к сердцу.
Нафиса возвращается со двора, там совсем темно. Уже очень поздно, город, ставший бездной, живет немыслимой жизнью. Разгуливать в такой час! Если бы еще было светло… Неужели Нафиса уходит тайком, предает меня? Не могу понять ее, она исчезает, потом, слышу, тихонько возвращается. Может, уже вернулась. Говорю себе: «Вздор. Что за глупости, сущий бред. Она моя заступница». И все-таки я не понимаю ее. Крики, опять крики. Я так и знал, я ждал этого. Откуда они доносятся, кто может так кричать? Нафиса наверняка знает, она сказала бы мне. Если бы была здесь… А вдруг это она зовет?
Звезда рассыпается в прах, который разъедает ночь, оставляя нетронутыми только наши биологические функции. Так мы и живем в ее тени, мы в ее власти, в ее жестокой власти. Итак, волны, качка, свист ветра — все это она. С каких же пор? И словно боль в собственном теле, я ощущаю, как напрягается, каменеет город, пытаясь устоять под ее натиском, а стены тем временем то поминутно меняют свои позиции — либо ползком, либо резким рывком, — то застывают в немом ожидании. И еще взрывы, все более частые взрывы — да взрывы ли это? Скорее уж поверженные каменные боги, сброшенные со своего пьедестала. Крики, погоня, и вот все кончено, ропот смолкает, тишина. Тишина, которая длится целую вечность. Один лишь отшельник и его тень бродят по миру в поисках моря.
Снова залп, и то, что я слышу потом, выматывает все нервы, ведь я понятия не имею, что за этим последует. Внезапно слышится хор и звуки оркестра, они звучат так громко, что заставляют меня забыть обо всем на свете. Что означает этот лай? Но тут же где-то вверху начинают грохотать литавры, лай собак смолкает. Вдалеке раздается хор мужских голосов, их пение в конце концов перекрывает ударные инструменты, которые стихают лишь после того, как медные тарелки достигают самых пронзительных нот, вызывая дрожь. И вдруг обрушивается такая тишина, что дух захватывает, и снова раздается лай, на этот раз его заглушают песнопения угасшей звезды, с этого момента они звучат все громче и громче. Теперь уже только она одна надрывается в красном тумане, возвещая смерть своей погребальной песней.