Куколка для Немезиды
Шрифт:
Досада и опасение, что мужчина подчинит ее своей жизни, потихоньку отошли на второй план. «Какой смысл в такой независимости?! Она грозит одинокими вечерами и молчаливой чашкой кофе в воскресенье тогда, когда за жизнью ты уже успевать не будешь». Мадлен такая перспектива была не нужна. Ее многочисленные одинокие парижские приятельницы вызывали чувство жалости, несмотря на дорогую помаду на губах, красивые сумки и друзей-мужчин, которые сбегали от своих жен на час-другой, чтобы поболтать с бывшей возлюбленной. Впрочем, это очень типичный вариант французской старости, описанный и в плохих, и в хороших романах. Мадлен не хотела встречать воскресенье в полупустой кондитерской, когда все семейные люди покупают продукты, готовят большой обед и ссорятся из-за пустяков. «Наверное, я хочу замуж», – мысль, по-женски недодуманная, преследовала Мадлен несколько дней. Вскоре у этой мысли появилось продолжение: «Но уживемся
Однако европейская эмансипированность оказалась бессильной перед заботой, лаской, неприкрытыми матримониальными планами и чисто русским по размаху ухаживанием. В первый раз Свиягин заговорил о возможном браке через полгода, то есть накануне своего отъезда в Россию. По правде, оставалась еще пара недель, и это время он решил посвятить выяснению самого главного вопроса: согласна ли Мадлен выйти за него замуж. Объяснение произошло перед витриной какого-то дорогого магазина. Мадлен остановилась, заглядевшись на пальто цвета верблюжьей шерсти. Свиягин посмотрел на ее профиль, небольшую складочку под округлым подбородком, вдохнул аромат густых духов и произнес:
– На черта тебе это пальто. Лучше выходи за меня замуж.
Мадлен, не отводя глаз от витрины, ответила:
– Выйду, но только в этом пальто. А ушанку купишь мне в Москве.
Так было куплено пальто, а Мадлен и Свиягин начали готовиться к свадьбе.
В Москве ночи синие. Вне зависимости от сезона: и летом, и зимой, и даже осенью. В Париже они черно-фиолетовые. Потом, к утру, когда свет, словно вода, разбавляет небо, оно понемногу приобретает тот пресловутый лилово-сиреневый оттенок, небо превращается в дымку и окутывает город. А солнце похоже на все разом солнца импрессионистов – размытые круги желтого цвета, подобные крутому яичному желтку. В Москве дымки нет. Небо ясное, облака белые, солнце яркое, зелень изумрудная.
Мадлен лежала в маленькой комнате, которая раньше служила спальней для гостей. Эта комнатка была ее самой первой победой на семейном фронте. Свиягин никак не мог понять, зачем ей иногда спать отдельно, и вообще, что нужно женщине, кроме большой гардеробной, огромного зеркала и кучи дамских безделушек. Но Мадлен, поджав губы, сухо пояснила, что ей необходима отдельная комната, где она могла бы работать, думать, просто молчать. Ей требовалось то очерченное пространство, куда бы никто не вторгался. «У каждого человека есть личная жизнь, не правда ли?» – Жена смотрела на Свиягина спокойно и твердо. «Да ради бога!» – в сердцах бросил тот. Через неделю, после мелкого ремонта, который Мадлен сделала почти сама, отчаявшись объяснить приглашенным рабочим, что же она хочет поменять, комната была готова.
В итоге на бледных кремовых обоях появились четыре акварели с видами городов Золотого кольца (их написала сама Мадлен), узкий книжный шкаф с любимыми книгами, комод для одежды и мелочей (воском его она тоже сама покрывала), а на окнах висели простые штапельные в мелкую коричневую клеточку занавески. Комната одновременно походила и на кабинет,
– Я здесь могу потеряться! – шутила она.
Еще Мадлен оставалась здесь, когда, зачитавшись или увлекшись рисованием, засиживалась допоздна и, боясь потревожить мужа, не шла в спальню, а укладывалась на небольшой диван, расположенный напротив окна. Единственной данью ее прошлой парижской жизни была настольная лампа из позеленевшей бронзы с розовым стеклянным абажуром, поставленная на подоконник. Эта чисто парижская манера сначала вызвала недоумение у мужа, а потом, однажды вечером войдя в комнату и увидев, как уютно та освещена стоявшей за шторой лампой, он оценил идею и попросил то же самое сделать и в его кабинете.
Мадлен не спалось. За окном молчала московская зима. Не было ветра, стоял мороз, кругом – синь ночи и буханки снега. «В Париже уже весна. Февраль у нас теплый». – Мадлен даже не заметила, как подумала: «у нас». Слово «здесь», обозначающее что-то близкое, стало отчужденным и появилось в мыслях само собой. Прошло почти три года, как Мадлен и Свиягин поженились, отметив свою свадьбу с «пышностью» застенчивых влюбленных – близкие родственники и по паре друзей с каждой стороны. Владимиром двигало еще очень суеверное чувство, которое вообще преследовало его весь период влюбленности и ухаживания за Мадлен. «Хоть бы не сглазить! Кто-нибудь обязательно что-нибудь ляпнет!» – Эти мысли его не покидали, словно он не был уверен в своем шаге. Но так только казалось – Свиягин точно знал, что делает все правильно. Хоть и немножечко поспешно. Все-таки полгода для встреч и женитьбы не очень много. На что намекнул один его приятель и был отлучен от общения почти на год. Период переезда в Москву, их свадьбу, многочисленных случайных и полуслучайных знакомых Мадлен помнила плохо. Она больше внимания обращала не на людей, а на город. Москва ей казалась сначала опасной и страшной, очень неулыбчивой. «Мадлен, ты не в Париже, не улыбайся незнакомым! В лучшем случае тебя примут за городскую сумасшедшую!» – так Свиягин пытался скорректировать поведение супруги.
Изумление Мадлен вызывали и размеры Москвы.
– Дорогой, мы уже в Клину? – Они ехали на экскурсию.
– Нет, это еще Москва. Мы с тобой в Лихоборах.
Поначалу Москва ей нравилась. Этот белый, зимний простор улиц, тополиный пух в маленьких дворах («Какая прелесть, какой домик! А ты говорил, что у вас все старые дома снесли!»), люди, одетые в меховую роскошь зимой и яркие ткани летом. Москва не знала ни в чем меры: ни в морозах, ни в жаре, ни в роскоши, ни в проблемах. Она бурлила, кипела, грубо вмешивалась в личную жизнь, обрушивалась на человека, и важно было сразу же уловить ее ритм и суметь зашагать с ней в ногу. Здесь дружили до рабства, любили до удушья, предавали со слезами и громким покаянием, помогали в ущерб себе. Здесь не было французских полутонов, еле обозначенных реверансов, мелких ажурных тем, легкомысленных, ничего не значащих улыбок, вопросов «Как дела?» и почти отсутствия ответов на них. Здесь не было скольжения над жизнью, над всем неприятным, режущим глаз и слух, здесь плоть жизни взрезали собою.
Но законы этого города Мадлен приняла тяжело. На смену любопытству пришла усталость. Усталость от суеты и скоростей. Здесь невозможно выйти в шлепанцах за чашкой кофе, отнести ее домой, а потом, через день-другой, вернуть посуду хозяйке кафе. Хотя бы потому, что хозяйку кафе ты никогда не узнаешь и не увидишь, а официанты это никогда не позволят сделать. Здесь, чтобы перейти улицу, миновать бульвар, отстоять очередь за чашкой какао и рогаликом, надо тщательно одеться, накраситься, преодолеть немалое пространство городского, весьма опасного нрава. И ты не встретишь знакомых на своем пути, тебя не окликнут приятели, ты для всех будешь Анонимом.
Потихоньку, приглядевшись к городу, Мадлен поняла, что москвичей нынче мало, все больше приезжие, точно так же, как и в Париже. «Парижане уехали на фермы!» – так говорила ее тетка, сетуя на то, что любимое кафе превратилось в университетскую столовую.
Свободное время Мадлен тратила на рисование, занятия русским языком и дом.
Порядки она завела строгие: обязательные обеды по выходным с интересным гостем, приличный вид за столом в будни. Свиягина, обожавшего перекусывать, стоя на одной ноге у окна и глазея на неспящую Тверскую, это сначала развлекало, потом он попытался поужинать в футболке, а затем супруги поссорились, и Владимир побожился, что теперь станет садиться за стол только в свежей рубашке. Свиягин страсть как боялся женских слез. Обеды она готовила сама, используя накопленный опыт своей французской семьи.