Кукушкины слезы
Шрифт:
Он зашел к копешке со стороны леса и стал выщипывать еще не успевшее слежаться запашное свежее сено, как вдруг руки его нащупали что-то твердое. Осторожно разгреб сено и обомлел: из стожка торчали запыленные яловые сапоги. Он отскочил, вскинул автомат и громко прокричал:
— Эй, кто там, вылезай!
Копна зашевелилась, послышались невнятные сердитые звуки, кашель, чихание, лязг затвора, а вскоре показалось заспанное лицо его помощника, сержанта Кислицына.
— Ба! Вот это встреча! Товарищ лейтенант, какими судьбами в мою избушку?
Оба расхохотались. Оба
— Цел? — осматривая своего командира, спросил Кислицын. — А меня, брат, зацепило и здорово — рука в двух местах перебита, раны беспокоят, огнем горит рука.
— Остальные где?
— Я приказал ребятам пробираться в сторону фронта небольшими группами и в одиночку, так вернее. Табуном тут не пройдешь даже ночью. Посмотри раны, перевяжи.
Егоров разбинтовал предплечье, осмотрел.
— Да, дела неважные, дружище, закраснение кругом пошло. — Он порылся в карманах, достал индивидуальный пакет и перевязал раны. — Ну что ж, Сережа, теперь у нас три руки, два автомата, два пистолета — боевая единица Красной Армии. Воевать станем, а пока давай спать. Устал я, Сережа, очень; я ведь в окопе присыпан был, мог бы и концы отдать. Танк-то я подбил, там, около вагончика, обгорелый стоит, и трупов немецких кругом навалом. Как-то там наши ребята?
— А так же, как и мы, где-нибудь в лесу. День спят, ночь идут. Ориентир один — на восход солнца, к своим.
— Васю-радиста жалко, славный был парень, весельчак. Похоронил я его в том окопе. Давай зарывайся в сено, подрыхнем.
Вдруг из леса донесся людской гомон, фырканье лошади, скрип колес.
— Люди! — встрепенулся Егоров. — Слышишь?
Осторожно, осматривая каждый кустик, они дошли до подлеска, залегли, прислушались. Голоса были совсем близко. Они ясно различили немецкую речь.
Они проползли густые заросли орешника, лещины, бузины. Открылась зеленая опушка, точь-в-точь такая же, на какой они были, и копешка сена такая же. Увидели: посредине полянки стоит лошадь, ушами прядет настороженно, четверо немцев, здоровенных, с бабьими задами, кабана из телеги волокут.
— Вишь, гады, хозяйничают, как у себя дома в усадьбе, — прошептал Кислицын и зло сплюнул. — Кабана привезли смалить. Пусть, пусть осмалят, вспорют, а свеженину мы с тобой есть будем.
Притаились, стали наблюдать. Орудуют, черти, умело, ловко. Зажгли паяльную лампу, смалить начали. Один пламенем по шкуре водит, второй воду из термоса льет и кинжалом скоблит, третий, насвистывая, побежал в сторону кустов, где притаились они, дошел до копешки, надергал сена, понес товарищу, сам присел на корточки, тоже сеном трет поджаренный кабаний хребет, четвертый стоит в сторонке, на лес озирается. Смеются, языками цокают.
— Гут швайнефлайш.
— Я, я, гут!
— Будет вам сейчас «гут»! — сплюнул сквозь зубы Кислицын. — Останется вам только швайне.
Вспороли брюхо, крови в кружку набрали, напились по очереди.
— Гут!..
А осеннее солнце припекало по-летнему. Запутавшись в кронах дубков и ясеней, оно насквозь просвечивало густой, окутанный голубоватой дымкой лес. Перелетела с ветки на ветку потревоженная
— Бить будем прицельно, одиночными, — прошептал Егоров, — шум поднимать нельзя, близко может стоять их часть. Понял?
— Ну.
Немцы закончили свежевать тушу. Сели на кабана. Закурили. По полянке потек синими струйками, кучерявясь и растекаясь, дымок. Поглядывают на лошадь, уезжать, видимо, думают. Егоров мигнул нетерпеливо, шепнул:
— Давай! Ты — левого, я — правого, в средних — кто вперед успеет.
Выстрелили одновременно. Крайние немцы свалились с кабана, средние сорвались и побежали в сторону копны, не добежав десятка метров, упали. Егоров и Кислицын дали по ним две короткие автоматные очереди. Перепуганная выстрелами лошадь рванула, только подлесок хрустнул. Из телеги выпал автомат.
— Лошадь зря упустили, она бы нам теперь очень пригодилась, — кинулся вдогонку лейтенант, но лошадь оборвала сбрую и скрылась в лесу.
— Эх, неладно получилось с лошадью. Прибежит сейчас пустая, сразу же всполошатся все.
Бросились к туше. Быстро орудуя кинжалами, набили вещмешок мясом, сигареты из карманов вытрусили, автомат прихватили и побежали поглубже в лес.
— Вот так, гады! — хрипел Егоров, тяжело дыша от быстрого бега и тяжелой ноши. — Не забывайте, это вам не Грюнвальд или Шварцвальд какой-нибудь. Русский лес, тут вас каждый куст расстреливать будет, каждая болотная кочка... Подавитесь русским салом!..
Шли весь день. Лес становился гуще, непроходимей. Часто попадались заболоченные пади, густо утыканные мертвыми осинами и березами.
Вечером остановились на берегу заросшей осокой и камышом озеринки. Сержант в изнеможении упал под березой с почерневшим и потрескавшимся от старости стволом, осторожно положил на обнаженные и вздувшиеся корни раненую руку.
— Болит? — участливо спросил Егоров.
— Горит огнем, Алеша.
— Полежи, а я сейчас костерик соображу, мяса нажарим, подкрепимся, а потом сделаю перевязку.
Место было глухое, дикое, ни один посторонний звук не доносился сюда и не нарушал загустившейся вечерней тишины, только глухо и монотонно шумели темнеющие кроны вековых сосен да печально лепетали уже переделай листвой осанистые березы.
Алексей быстро наносил сухого валежника, ловко вспорол кинжалом ствол березы, отщепнул большой кусок бересты, и скоро у самой воды, в прогалинке между стен высокого камыша, весело запылал костер. Нажарили мяса. Молча поели. Покурили. Егоров достал карту. Долго водил по ней пальцем, хмуря брови. Сказал со вздохом:
— Далеко нам с тобой топать, раньше чем за два месяца до линии фронта не доберемся. Придется идти и днем, и ночью. И вся беда в том, что леса-то скоро кончатся, степи опять пойдут, а степью идти нам с тобой трудновато.
— Да, далековато, — вяло согласился Кислицын. — Может, поспим маленько?
— Спать сейчас, Сережа, недосуг, ночь идти надо, днем завтра поспим. Вставай, пойдем.
И они, с сожалением посмотрев на сиротливо догорающий костер, шагнули в темноту.