Кукушкины слезы
Шрифт:
Глава третья
Так шли они тридцать восемь дней и ночей. Осень все настойчивее напоминала о себе, ночами и утренниками было холодно, часто шли затяжные мочливые дожди, обувь развалилась. От хромовых сапог Егорова остались одни побуревшие голенища. Добротные яловые сапоги сержанта еще держались. Вечерами они выбирали место поукромнее, разводили костер, грелись, обсушивались и, укрывшись плащ-палаткой, засыпали тревожным, чутким сном. Иногда днем заходили в глухие деревеньки и хутора «охлебиться», как говорил сержант, и разведать обстановку.
— Ридненьки наши, куда вы идете?
— К своим, — отвечали.
— А где они те, свои-то?
— Где надо. С фашистом воюют.
— Горемышные вы горемышные... к своим...
И виновато умолкали.
Несколько раз встречались на лесных дорогах с вражескими машинами и конными подводами. Обстреливали из засады. Прихватывали кой-какую добычу и скрывались в лесу. На тридцать восьмые сутки подошли к линии фронта. Всю ночь пролежали в котлинке, следя за фантастической игрой огня. Передневали. С наступлением темноты решили попытать счастья.
— Ты, Сережа, счастливый, — невесело шутил Егоров. — С тобой не одну линию фронта перейдем.
Ночь была темной и тревожной. Зловеще сгорали низкие зарницы. Часто погромыхивало. Над головами с режущим свистом пролетали снаряды. В черном осевшем небе вспыхивали и сгорали метеоритами ракеты. Линия фронта. Там, откуда погромыхивало, были свои.
Обходя вражескую огневую точку, они в упор натолкнулись на немца. Заслышав шаги, упали, вросли в землю, притаились. Он остановился в шаге от них. Худой, долговязый, он стоял, сильно пошатываясь, и мочился чуть им не на головы. Из ниши немца кто-то окликнул.
Он неуклюже повернулся, прогудел сипло:
— Айн момент, Курт.
В это же время Егоров рванул его за ноги. Он глухо шмякнулся. Сержант был уже на нем.
Продравшись через колючую проволоку, они выползли на голую плешину полого стекающего вниз холма.
— Быстрее, наши рядом, — торопил Егоров. — Мы на ничейной.
Отчаянно загребая коленями и локтями вспаханную снарядами и минами землю, они поползли. В темной вышине, почти над их головами, вспыхнула и рассыпалась огненными искрами красная ракета. Немая тишина взорвалась, вздыбилась огнем и грохотом. Глухо зашлепали минометы.
— Беда, Сережа, пропали, — крикнул Егоров. — Это ночная атака. Бежим к нашим, пока не поздно, а то в самую кашу попадем.
Лощинка зашевелилась, посунулась в их сторону, донеслось глуховато рычащее: рррра-а-а-а-а. Темные фигурки внизу оторвались от земли и стали быстро вырастать и приближаться.
— Наши в атаку пошли, Сережа, бежим и мы.
— Урррра-а-а, — заорал густым басом Кислицын. — Вперед!
— Ура! Вперед, ребята!
Они остервенело карабкались с передней цепью атакующих на вершину холма. Сплошные фонтаны огня преградили им дорогу. Кислицын споткнулся и упал. Алексей кинулся к другу, схватил его за грудки, пытаясь приподнять, и опустил: Сережа был мертв.
— Ах, Сережа, Сережа!..
И снова побежал вперед. Его подхватило, понесло и бросило с чудовищной силой на вздыбленную и пылающую землю...
Очнулся Егоров от
Далеко, под лесом, смутно, как в тумане, расплывались серые контуры домов, рядами стояли дымки из труб, столбиками подпирающие серое низкое небо. Дымки дрогнули, растаяли, и он опять провалился в черноту.
Так продолжалось долго. Приходя в себя, он видел на низко навалившемся на степь небе то тусклое негреющее солнце, то холодную, равнодушную луну. В ее призрачном фосфорическом свете убитые, казалось, шевелились и, ломая грузными телами мертвую траву, тяжело ползли на него. Егоров тоже пытался ползти и снова тонул в глубокой засасывающей яме. Окончательно сознание вернул ему холод. Разлепив глаза, он увидел, что вся бескрайняя степь, и ложбинка, и холм были покрыты толстым слоем ослепительно белого снега. Он торопливо сгребал в рот холодные колючие комья и с жадностью глотал их. Оторвала его от этого занятия быстро нарастающая, до самого неба, огромная фигура немца. Егоров рванулся, попытался подняться на ноги и не смог. Обшарил все вокруг себя — оружия не было.
— Все, Алеша, это — конец, — прошептал он беззвучно.
Чуть не наступив на него, немец остановился. Егоров долго, не мигая, смотрел в его расширенные от ужаса глаза, так странно, чуть не на лбу прилепившиеся на грязном, измятом, каком-то изжеванном лице.
Прошла, казалось, вечность, прежде чем над самым ухом треснул пистолетный выстрел. Открыв глаза, Алексей увидел, как немец, засовывая пистолет в кобуру, уходил, быстро уменьшаясь в размерах. Пуля прошла чуть ниже правого уха, только слегка зацепив кожу шеи.
Смерть опять обошла Егорова.
Вскоре он услышал тягучий скрип колес. Приподнял голову. К нему приближался пароконный фургон. Рядом с фургоном немец идет, вожжой посвистывает. В желобе фургона — трупы в навал; по шинелям узнал — немцы. Фургон остановился около него, и тот же ледяной голос проскрипел:
— Майн гот, майн гот!
С минуту немец смотрел на Егорова озадаченно, изжеванное лицо вытянулось. Потом выдохнул коротко:
— Я, я, гут...
Огромные грязные ручищи подняли Егорова, легкого, обескровленного, и бросили в желоб. Тут, в желобе, на мертвых немцах, Егоров впервые почувствовал жгучую боль в правой половине груди и то, что он чертовски замерз. Его трясло. Фургон поплыл по снежному полю, скрипели колеса, наматывая на себя снег с грязью. Немец поглядывает на Егорова, сплевывает, головой качает:
— Майн гот, майн гот...
Фургон остановился около низкого длинного сарая. До слуха Егорова донесся глухой сердитый голос. Офицер разносил солдата за то, что он не добил русского. Привезший Егорова немец, закрыв лицо большими руками и суеверно посматривая в сторону Алексея, шептал офицеру, что он стрелял, но пуля не взяла русского, что он какой-то заговоренный, что ли. Офицер приказал отправить его в госпиталь. Пусть, мол, живет: парень здоровый, поработает на фюрера, раз такой живучий.