Культура и общество средневековой Европы глазами современников (Exempla XIII века)
Шрифт:
Этот рассказ Этьен де Бурбон заимствовал у Жака де Витри; во всяком случае, он встречается и у этого автора, хотя не точно в таком же виде. Женщина, признавшаяся священнику во многих прегрешениях, не хотела понести должного покаяния, так как, по ее словам, не способна она поститься или переносить телесную боль. Она заявила, что не может воздерживаться от вина и мяса, долго молиться, вставать рано поутру или работать своими руками. Единственное, от чего ей нетрудно воздерживаться, — это от лука, вкуса которого она не переносит. Священник наложил на нее епитимью: на протяжении всей жизни не есть лука, и она с радостью согласилась. Дальнейшее известно: увидев, как продают лук, она, не удержавшись, с аппетитом его поела и купила домой. Только тут вспомнила она о запрете, наложенном священником, и, возвратившись к нему, покаялась: видно, дьявол хочет ее погубить. Теперь она готова исполнить любое покаяние (Crane, N 284).
Этьену де Бурбон, видимо,
Добиваясь своей цели, а именно, чтобы грешник понес наказание в полном объеме, в соответствии с его прегрешениями и состоянием его души, исповедник умышленно запрещает ему делать то, что и без того ему противно, и тем вводит его в соблазн. Запретный плод кажется сладким, и рыцарь бросается на присущее сервам занятие — пахать поле и ест лук, прежде внушавший ему отвращение. Как явствует из «примера» Жака де Витри, таким способом грешнику внушается мысль, что в соблазн его вводит нечистый — всегдашний и неизменный виновник всех греховных побуждений и поступков, испытываемых или совершаемых средневековым человеком. В страхе перед нечистой силой, старающейся завладеть его душой, грешник смиряется с волей исповедавшего его пастыря и изъявляет готовность исполнить любую епитимью.
Жак де Витри приводит и другой рассказ на тему «запретного плода». Какой-то отшельник осуждал Адама за нарушение столь легкого, по его мнению, запрета. Собрат же его поместил под сосуд мышку и велел ему не заглядывать туда, пока он не возвратится. Отшельник не выдержал, поднял сосуд, мышь убежала. Возвратившись, его друг попенял ему: «Ты судил Адама, но не сумел соблюсти еще более легкого запрета» (Crane, N 13; Hervieux, 408; Klapper 1914, N 154). Мужчина осуждает Адама, женщина — Еву. Как передает Цезарий Гейстербахский, жена некоего рыцаря поносила Еву за то, что она, не удержавшись, отведала яблока и навлекла проклятье на весь род человеческий. Ее муж предостерег ее — не суди других. «И ты уступила бы соблазну, — сказал он. — Я прикажу тебе самую малость, но коль нарушишь запрет, уплатишь мне сорок марок серебра, а коль не нарушишь, я тебе заплачу столько же». Запрет заключался в том, чтобы жена, после того как искупается, не смела входить босиком в пруд со стоячей водой, который находился у них во дворе. В другие дни она вольна в этот пруд залезать. Вскоре жену начало одолевать искушение влезть ногами в пруд, и в конце концов она ему уступила. Пришлось ей продать свои дорогие платья и уплатить мужу должную сумму. И тут же рассказывается аналогичная история о рыцаре, который в покаяние за грехи, по приказу священника, должен был воздерживаться от того, чтобы съесть горькое яблоко от яблони в своем саду, но тотчас испытал соблазн, съел яблоко и впал в такое расстройство и огорчение, что под тою же яблоней «от стеснения сердца» испустил дух (DM, IV: 76, 77).
Подобные же анекдоты (о жене, которой муж, уезжая из дому, запретил влезать в печь, а она, не удержавшись, влезла туда, искала секрет по всем ее углам и в конце концов обрушила камни на свою спину — Crane, N 236, и т. п.) не раз встречаются у разных авторов. Вот еще один рассказ. Два приятеля поспорили о том, что один из них не сможет прочитать молитву, не думая о постороннем, но что если он сумеет такую молитву произнести, то получит коня, принадлежащего его товарищу; в случае проигрыша пари, тот возьмет его коня. Поспоривший усердно произносил «Pater noster», но, не дочитав до конца, возрадовался тому, что выиграл коня, и подумал: есть ли у коня седло? В смущении он был вынужден признаться, что проиграл спор (Greven, N 49).
Эта схема рассказа, основанная на неспособности того или иного лица соблюсти пустячный запрет, широко эксплуатировалась в «примерах». В приведенных анекдотах обнаруживается понимание их авторами психологии людей, к которым они обращались. Как представляется, наряду с чисто занимательной стороной, несомненно, присутствующей в этих «примерах», здесь налицо и тенденция — воспитать в прихожанах самодисциплину, предостеречь их от впадения в соблазн, внушить мысль о необходимости контролировать свое поведение, мысли и побуждения. Вовлекая грешника, не желающего принять должную епитимью, в малый соблазн, исповедник тем самым старается избавить его от большего искушения — оказать неповиновение церкви и уклониться от искупления грехов. Забавность и назидательность здесь должным образом сочетаются, и не в этом ли заключался источник широкой популярности подобных «примеров»?
Можно ли обнаружить в «примерах» какие-либо «параметры» человеческой личности, как они представлялись проповедникам и, возможно, также и их аудитории? Дело нелегкое.
Индивид
Несколько иначе обстоит дело в иконографии. В скульптурных и живописных календарях мы найдем изображения людей, поглощенных разного рода мирскими занятиями: «труды месяцев» представляют собой сцены, в которых заняты простолюдины. Нередко скульпторы и резчики увековечивают лица людей, знатных и незнатных, и, хотя такие изображения еще не портреты в позднейшем смысле слова, несомненно, что XIII век сделал в этом направлении существенный шаг. Однако художник в то время не ставил перед собой задачи максимально близко передать неповторимые черты и выражение лица своего персонажа, поскольку главная его цель — воплощение некоторого душевного состояния, понимаемого обобщенно; он стремится выразить его благочестие и иные христианские добродетели и идет от идеи, а не от индивидуальности. Наблюдательность мастера направлена на видимое внутренним взором, на символ.
Сценки из жизни, которыми изобилуют «примеры», суть не просто бытовые зарисовки, сделанные ради них самих. В них неизменно ищут и находят иной, высший, символический смысл. «Пример» сплошь и рядом сопровождается «морализацией». Обыденное, казалось бы, явление, на самом деле в глазах автора имеет более глубокое значение, и его необходимо раскрыть. При этом радикально меняются и вся тональность и смысл «примера». Выше приводился анекдот о человеке, в саду которого росло дерево, и на его ветвях одна за другой повесились три его жены; сосед просит дать ему побег от этого дерева, чтобы и другие мужья избавились от своих жен. Казалось бы, типичный образчик антифеминизма, и за таковой мы его выше и приняли. Но в «Римских деяниях», сборнике, предназначенном для относительно образованных людей, этот рассказ, восходящий к римскому писателю I века Валерию Максиму («Знаменитые деяния и речения»), сопровождается весьма характерным «моралите»: дерево — святой крест. Три жены, кои на нем повесились, — это гордыня, вожделения тела и вожделения зрения. Эти жены вешаются, когда грешник устремляется к духовной глубине. Человек, который просит побегов от дерева, — добрый христианин, а плачущий владелец дерева — несчастный, который более печется о телесной усладе, нежели о том, что свойственно Духу Святому (GR, 33).
На уровне нарративном, отвлекаясь от морального толкования, перед нами — забавный анекдот. Можно позавидовать мужу, отделавшемуся от трех жен подряд; во всяком случае, сосед ему завидует и хочет получить средство избавления от докучливой супруги и от будущих ее преемниц. Вместе с тем любому понятно, что этот рассказ представляет собой гиперболу, ибо хотя женами нередко недовольны, едва ли часто желают их смерти, да к тому же еще и в собственном саду. Нет оснований сомневаться в том, что так рассказ и воспринимался простодушными слушателями проповеди, отнюдь не обуреваемыми жаждой метафорического или символического перетолкования занятной маленькой повестушки. На уровне же «моралите» оказывается, что самоубийство этих «жен» есть безусловное благо — освобождение души от смертных грехов. Происходит резкое смысловое и эмоциональное «переключение». Можно предположить, что в зависимости от состава и подготовленности аудитории, в которой излагались «пример» и нравоучение, по-разному воспринимались оба «послания» автора; анекдот был понятен всем, мистическое же толкование — едва ли всем в равной степени.
Знаменитый рассказ о папе Григории, который был рожден от кровосмесительного соития брата с сестрой, впоследствии в неведеньи женился на собственной матери, покинул ее после того, как узнал о родстве с нею, сделался святым отшельником и в конце концов был избран главой католического мира, — этот поражающий воображение и захватывающий рассказ также имел нравоучение, и из него выяснялось, что государь, завещавший сыну беречь сестру, — не кто иной, как Христос, брат — человек, сестра — душа, происшедший от их сожительства сын — род людской, брак этого человека с матерью означает его вхождение в церковь и т. д. (GR, 81). Это «моралите» — свидетельство того, что любой сюжет мог быть перетолкован в плане спасения или гибели души и что за его персонажами неизменно скрывались — в глазах ученого интерпретатора — божество или черт, грех и достижение царства небесного.