Культурология. Дайджест №3 / 2015
Шрифт:
Масса мира, до самого основания затронутая общественной лихорадкой времени, как бы сама из себя источает утопии, которые редко согласуются с официальной большевицкой идеологией. Среди этих утопий есть и та sensu stricto поэтическая, которую, кажется, исповедует Хлебников. Он мечтал о том, чтобы статическая энергия, скрытая в весе мира, могла непосредственно, не расточаясь, превращаться в незапятнанную, этически чистую, активную энергию человеческой истории, энергию добра. Однако в своем утопизме он не был легкомыслен: он знал и выражал свое знание о том, что такие сублимации должны пройти через материю человеческой судьбы, придающую им форму. Он, определенно, имел в виду не такую потребность в «форме судьбы», которая досталась людям в аду большевизма и Гражданской
Такова и архитектоника его собственной утопии. Он мечтал о городах, возникающих непосредственно из природы, разума и воображения: без посредничества технической цивилизации. Без посредничества городской традиции, так как привязан он был к крестьянской. Он не строил утопию, не навязывал ее принудительно – он чувствовал, считывал утопию из «воздуха», из «атмосферы», из «летучести» и наивности, непосредственности своего времени.
А ведь он вместе с поэзией был приговорен: меры ада превратили природу в пепелище, человечность в золу.
Трагедия эпохи, верным хроникером которой стал Хлебников, заслоняет связь его поэзии с одним из особых источников вдохновения ХХ в. – с увлечением досократической философией. Многим вдохновленным ею повезло в том смысле, что, испытав жестокость этого столетия либо став свидетелями этой жестокости, они все же не были истерзаны ею так, как голодавший и гонимый с места на место Хлебников. Поэтому они с большей духовной свободой, пусть и не со столь драматическим воображением, могли предаваться своеобразной философии природы. Автор имеет в виду таких поэтов, как Поль Клодель (в первой половине века) и Октавио Пас (несколько позже). Им было свойственно возвращение к досократическим корням, к временам, когда философия еще не разнилась с поэзией. Их досократизм стоит связывать не с мыслью Хайдеггера, его бунтом в понимании бытия, а с возвращением к природе как наставнице в мудрости и воображении. Хлебников – эзотерик, Клодель – христианин, Пас – индейский мистик. Они представляли совершенно разные культуры, различной была их духовность и религиозность, кажется, что у них больше различий, нежели общего. Знаменательно, что Клодель и Пас – профессиональные дипломаты, послы своих стран. Пас в эссеистике, а Клодель в дневнике были «дипломатами» политической и идеологической истории нашего времени, оговаривали их согласование с универсалиями совести. Возможно, и Хлебников стремился бы к этому, но, вброшенный в политический хаос России, он был вынужден жить в истории недипломатической, неоговоренной, убийственной. В своих утопиях он лишь убегал – считая, что проектирует… Но для всех троих самое главное – обширность, тяжесть и мера мира – были скорее не категориями интеллектуального познания действительностью, а законами живого языка, на котором говорит и человек, и природа, а гармоничный (или дисгармоничный) хор человека и природы – это поэтическое воображение, его духовно-природные полифонии и тональности.
Поэзию Хлебникова могут увенчать две фразы из дневника Поля Клоделя, два канонических правила досократического воображения. Первое правило звучит: «Использовать все сотворенное» – такое творческое наставление придавало Хлебникову необыкновенную смелость. Он использовал все сотворенное для выражения всего сотворенного. Слова его поэзии, магически отождествлявшиеся с обозначаемыми ими сущностями, одновременно определяли расстояние до этих сущностей – были орудиями для обработки материи мира и были самой материей, которая предоставляла орудия, чтобы преобразовывать себя. Крупнейший досократик Гераклит говорил: «Управлять всем при помощи всего». Здесь самое место для второго канонического правила Клоделя, который о Боге поэтов написал в дневнике так: «Господь Версификатор мер и весов». Миром Хлебникова управляют скорее боги, нежели Бог, но тем охотнее согласился бы русский поэт, что сущность поэзии составляет не только стихотворный ритм течения речи, но еще более ритм природы, ощущаемый поэзией, и что именно в этом божественность. Лучше сказать: сама поэзия это природный ритм, меры языка тождественны ритмам материи – и как одно, так и другое есть логос.
Говоря о мерах, автор касается одной из важнейших проблем поэзии Хлебникова, который, как известно, увлекался особыми расчетами исторических ритмов. Он верил в регулярную повторяемость эпох, в возможность точного расчета даты возвращения великих личностей, влияющих на судьбы общества. В этой историософской эзотерике, хотя и курьезной, похожей на чудачество, на узурпацию безумного рассудка, есть, однако, своя мудрость, имеющая глубокие корни в досократической мысли, в афоризмах Гераклита. Автор приводит две версиии перевода, так как суть различия этих переводов составляет квинтэссенцию всего, чем является мера для Хлебникова и его поэтических братьев.
Версия первая – в переводе польского историка философии Владислава Хайнриха: «Этот мировой порядок, тождественный для всех, не создал никто ни из богов, ни из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живым огнем, согласно мере разжигаемым и согласно мере гасимым» (цит. по: с. 87).
Версия вторая – перевод польского философа Г. Эльзенберга: «Этот мир, один для всех, не создал никто ни из богов, ни из людей. Он всегда был, есть и будет: вечно живой огонь, мерами разгорающийся и мерами угасающий» (цит. по: с. 87).
В первой версии афоризма вера управляет огнем, ритмизует его. Если для поэтов огонь – это поэтический мировой лад, то ритмы этого лада навязываются извне, следовательно, и ритмический порядок поэм, версификация, принудительны.
Во второй версии – по мнению знатоков, более близкой оригиналу – именно сам огонь выделяет из себя меры, он сам по своей сути ритмичен, «размерен». И именно такое понимание ритма пропитывает поэзию Хлебникова. Мера – это жизнь поэтического огня, она принадлежит энергии языка, мера – неотъемлемое свойство огня, а не что-то, навязанное огню. Огонь порождает меры, и огонь питается мерами. Пламенная лирическая энергия содержит в себе меры, которыми живет: меры перемен. Стихотворение, само по себе ритмизованное и изменяющееся, тем самым передает ритмы и изменения космоса.
Конечно, эти принципы известны всем истинным поэтам. Но в практике стихосложения всякое бывает, ибо забывается о двойственной природе стихотворных мер – о том, что это меры напряжения и что они «перемеряют» субстанцию языка в ходе преображения мира. Современные польские поэты либо обладают знанием о понимаемом таким образом ритме, но в своем творчестве ритмически негибки, доктринальны, либо же – хотя их ритм жив – им недостает того, что делает его логосом: ритмичным ладом глубокого универсума, а не только его тонкого поверхностного слоя слов.
Проблема различия и антагонизма между регулярным и свободным стихом также получила зрелое разрешение в поэзии Хлебникова. Его версификация гармонизирует свободный и регулярный стих, давая ощущение красивого закона ритмической свободы. Стих свободен, когда он регулярен, и регулярен, когда свободен.
Хлебников использует характерные, короткие строки, «складывающиеся» в длинные периоды фраз, в расшатанный синтаксис. Короткая волна ритма складывается в богатый и тяжелый, длиннейший эпический ритм, раскачивающий над строками речь огромных поэм.
В поэзии Хлебникова переводчик Адам Поморский открыл для польского читателя силу и беспомощность интеллекта, доведенного историей до наивности и до безумия. По пути к наивности и безумию логос повстречался с преступлением. Но до самого конца он героически оставался разумом.
Поморский воскрешает этого поэта, проясняет, проецирует образ Личности Хлебникова на сегодняшний день и на будущее польской поэзии.
Кем был Хлебников для своего времени? Он был огнем, поджигающим доктрины и скептицизм, логичные синтаксисы и скептическую иронию. Его «роль» поэта не была ролью – она была опровержением институционализации поэзии.