Куприн
Шрифт:
В советской литературе начиная с 20-х годов велась и ведется непримиримая борьба с белоэмигрантской идеологией. На страницах журналов «Печать и революция», «Красная новь», «Новый мир» и других со статьями и обзорами эмигрантской литературы выступали М. Горький («О белоэмигрантской литературе»), А. В. Луначарский, А. К. Воронский, Д. А. Горбов, В. П. Полонский, Н. П. Смирнов. Одновременно в начале 20-х годов центральный орган партии «Правда» неоднократно перепечатывал зарубежные фельетоны эмигрантов (например, Тэффи), а в московских издательствах выходили новые произведения Бунина, Шмелева, Аверченко, Тэффи и других. Все лучшее из созданного русскими писателями в эмиграции постепенно становится
Исчерпав себя вместе с уходом из жизни видных русских писателей, эмигрантская литература в настоящее время претерпела принципиальные изменения и питается в основном за счет отдельных отщепенцев, так называемых «диссидентов», которые не имеют прочных корней в русской культуре. Даже зарубежные исследователи, не принадлежащие к числу друзей советской литературы, признают: «Эмигрантская литература постепенно вымирает, а мертвая традиция вряд ли может оказать существеннее влияние на советскую литературу» (Хью Маклин).
В позднейшем творчестве Куприна отразились тенденции, общие для эмигрантской литературы.
Его общественные симпатии при всем их демократизме отличались неустойчивостью, расплывчатостью идеалов. К тому же Куприна-художника и Куприна-человека всегда отличала обостренная, необыкновенная впечатлительность, когда сиюминутное, рожденное злобой дня могло заслонить смысл и цель происходящего. А в час испытаний революции и гражданской войны он увидел вокруг себя вынужденную жестокость, обилие крови, страданий, драматических поворотов в судьбах людей. Увидел и отшатнулся. Творческий спад, вызванный эмиграцией, продолжался до середины 20-х годов. В первое время после революции появлялись (наряду с переизданиями старых произведений) лишь статьи Куприна, чернящие советскую выставку в Париже, Г. Уэллса за его правдивую книгу об СССР и т. п.
Но по мере угасания в Куприне пыла тенденциозного, пристрастного публициста в нем снова просыпался художник. Приблизительно с 1927 года, когда выходит сборник Куприна «Новые повести и рассказы», можно говорить о последней полосе его относительно напряженного художественного творчества. Вслед за этим сборником появляются книги «Купол св. Исаакия Далматского» и «Жанета». С 1928 года Куприн печатает главы из романа «Юнкера», вышедшего отдельным изданием в 1933 году.
Куприн всегда любил Россию горячо и нежно. Но только в разлуке с ней смог найти слова признания и любви. Теперь, ничем не сдерживаемые, они вылились чисто и светло в непрестанной тоске и тяге «домой». «Есть, конечно, писатели такие, что их хоть на Мадагаскар посылай на вечное поселение — они и там будут писать роман за романом, — сказал он. — А мне все надо родное, всякое — хорошее, плохое — только родное». В этом, быть может, проявилась особенность художественного склада Куприна. Он накрепко, больше, нежели И. А. Бунин или И. С. Шмелев, был привязан к малым и великим сторонам русского быта, многонационального уклада великой страны.
Но теперь быт исчез. Исчезли рабочие, подневольные страшного Молоха, исчезли великолепные в труде и в разгуле крымские рыбаки, философствующие армейские поручики и замордованные рядовые. Новых людей, новой России Куприн не видит. Перед его глазами не привычный пейзаж оснеженной Москвы, не панорама дикого Полесья, а чистенький «Буа-булонский лес» или такая нарядная и такая чужая природа французского Средиземноморья… Он делает очерковые зарисовки о Париже, Югославии, юге Франции, но само «вещество» поэзии способен найти по-прежнему во впечатлениях от родной русской действительности.
Напрасно художник старается по памяти восстановить
Он помнит множество драгоценных мелочей, связанных с Родиной, помнит что «еланью» зовется «загиб в густом сосновом лесу, где свежо, зелено, весело, где ландыши, грибы, певчие птицы и белки»; что «вереей» куртинские мужики называют холм, торчащий над болотом; он помнит, как с кротким звуком «пак!» (словно «дитя в задумчивости разомкнуло уста») лопается весенней ночью набрякшая почка и как вкусен кусок черного хлеба, посыпанный крупной солью. Но эти детали подчас остаются мозаикой — каждая сама по себе, каждая отдельно.
Прежние купринские мотивы вновь звучат в его прозе. Новеллы «Ольга Сур»(1929), «Дурной каламбур» (1929), «Блон-дель» (193-3) как бы завершают линию прославления простых и благородных людей — борцов, клоунов, дрессировщиков, акробатов. Вослед знаменитым «Листригонам» он пишет в эмиграции рассказ «Светлана» (1934), вновь воскрешающий колоритную фигуру балаклавского рыбачьего атамана Коли Костанди. И природа в тихой красоте ее весенних ночей и вечеров, в разнообразия. повадок ее населения — зверя, птицы, вплоть до самых малых детей леса — по-прежнему вызывает в Куприне восхищение и жадный художнический азарт.
Прославлению великого «дара любви», чистого, бескорыстного чувства (что было лейтмотивом множества прежних произведений писателя), посвящена повесть «Колесо времени». Герой ее, русский инженер Мишика (как его называет прекрасная француженка Мария), — это все тот же «проходной» персонаж творчества Куприна, добрый, вспыльчивый, слабый. Он поздний родной брат инженера Боброва, прапорщика Лапшина, подпоручика Ромашова. Но он и грубее их, «приземленное»: его жгучее, казалось бы, необыкновенное чувство лишено той одухотворенности и целомудрия, какими освятили свое отношение к любимой знакомые нам герои. Это более заурядная, плотская страсть, которая, быстро исчерпав себя, начинает тяготить героя, неспособного к длительному чувству. Недаром сам Мишика говорит о себе: «Опустела душа, и остался один телесный чехол».
Куприн — великолепный рассказчик по естественности, и гибкости интонации. Он охотно обращается к историческим анекдотам и преданиям, берет готовую канву, расцвечивая ее россыпями своего богатого языка. Так рождаются новеллы «Тень Наполеона». Однако Куприн постоянно чувствует себя заключенным в некий магический круг мелкотемья. И, подобно другим писателям русского зарубежья, он посвящает своей юности самую крупную и значительную эмигрантскую вещь — роман «Юнкера».
Это лирическая исповедь, в которой писатель передоверяет свои воспоминания, тронутые эмигрантской тоской, наивному юнкеру. Время сгладило мрачные воспоминания, и, переходя от повести «На переломе» («Кадеты») к «Юнкерам», попадаешь в совершенно другой мир, полный цвета и поэзии, где царствует жизнерадостный в своей ограниченности Александров.
Однако «Юнкера» не просто «домашняя» история Александровского училища на Знаменке, рассказанная одним из ее питомцев: это повесть о старой «удельной» Москве — Москве «сорока сороков», Иверской часовни и Екатеринского института благородных девиц, что на Царицынской площади, вся сотканная из летучих воспоминаний. Несмотря на обилие света, празднеств — «яростной тризны по уходящей зиме», великолепия бала в Екатерининском институте, — нарядного быта юнкеров-александровцев, это печальная книга. Вновь и вновь с «неописуемой, сладкой, горьковатой и нежной грустью» писатель мысленно возвращается к своей Родине.