Курляндский бес
Шрифт:
Ивашка покивал – умом он все понимал, а душа просилась в бой.
Когда их, подьячего и простого толмача Посольского приказа, отрядили сопровождать обоз сокольников, оба немного растерялись. Как это – выехать из Москвы, тащиться невесть куда, заниматься невесть чем?
Однако уехать из Москвы обоим было бы полезно.
Ивашка, переводя отчеркнутые подьячим куски из французской газеты, замечтался, спохватился – стемнело. И он, сунув газету за пазуху, побежал домой – чтобы, поужинав, завершить работу и с утра пораньше принести в приказ. Поужинал – а перед рассветом у толмача схватило живот. Когда
Что касается Шумилова, то с ним была сущая беда – затосковал.
Если бы Арсений Петрович заявился в приказ пьяный до изумления, с воплями и пеньем, забрался на стол и сплясал там вприсядку, радостные товарищи перекрестились бы с облегчением: слава те Господи, от сердца отлегло! Но он с каждым днем делался все мрачнее, а в свободные свои дни пропадал на кладбище, у могилы жены. Казалось, сам он все глубже и глубже уходит в землю вслед за своей Аленой Перфильевной, умницей и скромницей, домовитой красавицей, которой Бог за что-то не дал здоровья и века. И близко он никого не подпускал с утешениями, так что родня от него отступилась.
Были бы детки постарше – можно было б их подослать к тятеньке, ухватились бы крошечными ручонками, заговорили бы на свой лад, глядишь, и оттаяло бы окаменевшее от тоски сердце. Но близнецам, рождение которых погубило мать, было чуть более года, они росли в доме деда, шумиловского тестя, где с ними нянчились, как и с царевичами в Верху не нянчатся. Сперва Арсений Петрович к ним хаживал, но всякий раз, как поглядит на своих крошек, еще мрачнее делался, словно не мог им простить, что погубили Алену. И в последние перед отъездом в Курляндию недели он вообще у тестя не показывался.
Это могло бы привести к ссоре, но вовремя подьячий получил явный приказ сопровождать сокольников, а также самого государя тайный приказ – разведать, что деется при герцогском дворе и в каком положении оба порта, Либавский и Виндавский, а также – какие суда строят на Гольдингенской и Виндавской верфях, для какой надобности, по чьему заказу и в каком количестве. Ибо герцог может много чего написать, бумага все стерпит, а вот своими глазами увидать – полезнее всего.
Было, кстати, еще одно поручение – попытаться завербовать несколько моряков, служивших на военных судах. И на сей предмет Шумилов получил достаточные средства.
– Позови Петруху, Ивашка, – сказал он.
Беда была в том, что по-немецки разумели только эти двое, хотя немецкий язык у них различался: Петруха, как выяснилось, говорил на голштинский лад, а Ивашка в Немецкой слободе намастачился объясняться с пруссаками и саксонцами. При этом Петруха понимал аглицкую речь, которая для природного русака хуже китайской грамоты, и умел даже отвечать англичанам так, что они оставались довольны, а Ивашка переводил со шведского и пробовал уже на нем говорить.
Обращаться к Петрухе Ивашка не хотел. И Шумилову пришлось дважды повторить приказание.
Выйдя в горницу, Ивашка нашел там Ильича и хмуро осведомился насчет Петрухи – подьячий-де кличет.
– Опять? – спросил догадливый Ильич.
– Да виноват я, что ли, что он на коне сидит, как собака на заборе?!
– Врать-то зачем? Как может, так и сидит, его бахмат с себя еще ни разу не стряхнул, а вот иные сидят щегольно, да в крапиву при мне летали…
Сделав такое нравоучение, Ильич отложил молитвослов и пошел за Петрухой. Архангелогородский житель ему нравился – не суесловил, уважение показывал, хотя норов имел – не приведи Господь, этот упрямый норов опытный Ильич сразу распознал.
Петруха был найден в обществе молодого лодочника Яна. Они сидели на травке, глядели на реку, беседовали и прекрасно понимали друг друга: для лодочника, местного жителя, немецкий также не был родным, поэтому он, как и Петруха, говорил не очень бойко, без сложных оборотов, и помогал себе руками.
Увидев в окошко, что Петруха приближается, Ивашка пошел к Шумилову и доложил, что товарища доставил. Минуту спустя этот товарищ вошел и безмолвно встал у дверного косяка.
– Что такое? – спросил Шумилов, глядя на Петруху Васильева и на Ивашку. – Опять чего не поделили?
Ответа не было. Они не ссорились, а просто каждый глядел в свою сторону, делая вид, будто другого на свете не существует.
– Ивашка! – Шумилов решил все ж провести розыск. – Твои проказы?
– А что я? Я с ним по-божески! А он на каждое слово – три своих, а сам потом и обижается!
– Стало быть, ты, Петруха!
Васильев покосился на подьячего и промолчал.
– Беда мне с вами, – подвел итог Шумилов. – Слушайте. За тем обозом, который вам повстречался, надо бы присмотреть хорошенько, послушать, о чем толкуют. Там у старшего на поясе кожаный мешок с книгой. Коли вдруг так получится, что мешок останется без пригляда, так взять и принести мне. Переоденьтесь, купите здешнее платье, я заплачу.
– Так это ж надо сделать скрытно, – сказал Ивашка.
– А для чего вы здесь приятелей завели? У них и купите. Они же еще рады будут, что ношеное с рук сбыли за хорошие деньги.
Тут Петруха вдруг улыбнулся.
Ивашка эту улыбку заметил и понял. Лодочник был с Петрухой примерно одного роста, его кафтанишко со штанами ни расставлять, ни ушивать не пришлось бы. А здоровенный кузнец был и в брюхе гораздо шире, и ростом выше, чем Ивашка.
– А коли обувка будет не впору? – спросил он.
– Всему вас надобно учить. Пусть они же добудут вам подходящую обувку. Им за то и деньги будут плочены. Ступайте – и чтоб больше я про ваши склоки не слышал. Поняли?
– Поняли, – вразнобой ответили склочники.
Они вышли, а Шумилов остался в светелке. Его и солнечный день не радовал. Хотя в такую погоду прогуляться по берегу, посмотреть на рыболовов и лодочников – любезное дело. Шумилову казалось, будто сам Господь назло ему вместо пасмурных дней, удобных для сидения в комнатах, посылает солнечные, и оттого мир Божий вокруг представлялся враждебным – да и что это был за мир без единственной родной души?..