Курочка Ряба, или Золотое знамение
Шрифт:
— Ну, что поделаешь, что поделаешь, — вздохнул Игнат Трофимыч.
— Ох, батя, ох, батя! — в сердцах покачал головой Виктор. По правде говоря, он еще не мог до конца поверить в эти золотые яйца, но, не веря до конца, вместе с тем и расстроился. Как всякий обделенный везением человек, Виктор был весьма и весьма чувствителен ко всякой несправедливости. — Двадцать копеек, надо же! — повторил он. — Ну, о себе не думаете, так о внуках своих хотя бы. Я б кооперативную квартиру купил, по отдельной кровати каждому…
— Что ты, что ты! — замахал
— Так и пусть? Э, батя! — сказал Виктор, и в голосе его была горечь. — Если б я деньгу умел делать… Дело вроде умею, а деньгу — нет. Мужики сейчас кооперативы открывают… меня и не зовут! Там химичить нужно — дай бог, а я без таланта. И хочу, а не выходит.
Игната Трофимыча всего затрясло.
— Не уговаривай, не надо, не жми на сердце, — прыгающими губами выговорил он. — И хорошо, что химичить не можешь. Я тоже: жизнь прожил — не финтил… И не заставляй!
Ну и все, тем и закончился разговор Виктора с отцом. Чего хотел Виктор, того и добился — раскрылась ему тайна родительского дома. Но и все. Раскрылась — и храни ее. Наслаждайся, так сказать, чистым знанием.
4
Трудно владеть знанием и не иметь возможности ни с кем поделиться им. Что за нужда была слуге Мидаса кричать в разрытую землю об ослиных ушах своего царя? А вот, тем не менее, шел специально в лес, копал яму и, встав над нею на четвереньки, выкрикивал туда свою тайну, освобождаясь от ее груза…
Поезд прибыл в Москву. Грузно подплыл к асфальтовому перрону, встал, скрипнул протяжно суепками, лязгнул буферами, дернулся и, наконец, затих окончательно. Виктор со своей легкой сумкой через плечо вышел на платформу, зашагал по ней, и ноги, вместо того чтобы повести его в метро — ехать в свою коммунальную квартиру, к жене и детям, — направились совсем в другую сторону, мимо вокзального здания в недальнего хода пивную, громко именуемую «пивбаром». И нельзя сказать, что был он такой уж любитель пива и такой уж завсегдатай этих заведений со звучным иностранным названием, а вот, однако же, повели, и в груди даже саднило с сожалением: а жалко, что водочку сейчас, с утра не продают, граммов бы двести сейчас беленькой.
Утро было уже не раннее, ходили автобусы с троллейбусами, открылись газетные киоски и продовольственные магазины, и пивбар вовсю уже торговал хмельной пенной жидкостью, сизо в нем слоился под потолком табачный дым, и в воздухе стоял гул голосов. Виктор взял сразу две кружки, порцию сосисок с гречкой, чтобы в желудке не было пусто, отыскал свободное место за круглым высоким столиком и утвердился за ним, поставив перед собой кружку с левой руки, кружку с правой, а между ними тарелку с едой.
В голове у него было пусто и звонко, но держать ее было так тяжело, что хоть упади ею в эту тарелку с гречкой и зарыдай. Такое вот было состояние. Гнуснейшее, хуже некуда.
Соседи за столиком сменились: были какие-то неприметные тихие мужички, вернее, что были, что не были — все одно, они ушли — и на стол с грохотом поставили кружки двое широкоплечих молодых людей с усами, в несказанно модных и столь же несказанно дорогих джинсовых куртках «варенках» с подкладными, увеличенными плечами, отчего молодые люди казались еще шире, чем были на самом деле. Грохнув кружками и набулькав в них водки из скрываемой в наплечной сумке бутылки, они сразу заговорили так громко, устроили около Виктора такой шум, что он не выдержал и, поморщась, сказал:
— Потише, ребята!
Он забыл об известном правиле: не трогай то, что не пахнет, пока лежит нетрогаемо.
— Хочешь тишины — сиди дома, — тотчас ответил ему один, с густыми смоляными усами.
— Не порти кайф, чмо, — сказал другой, с усами пшенично светлыми и скобкой спускавшимися до самого подбородка. — Мы сюда симфонический оркестр слушать пришли, чтоб потише?
— Ну и портрет у тебя! — снова взял слово со смоляными усами. — Удавишься смотреть!
— Плеснуть, чтоб портрет поправить? — полез в сумку на плече светлоусый и вытянул из нее бутылку.
По тону ее ясно было, что он издевается, чувствуя свою силу, но Виктор, неожиданно и для себя самого, тем более после «чмо», протянул кружку:
— А плесни, если не жалко.
Что говорить, если откровенно, жизненный неуспех не способствовал выработке в нем твердого характера.
— Нашелся на халяву! — всхохотнув, опустил светлоусый бутылку обратно в сумку.
Но другой, со смоляными усами, бывший, видимо, главным, разрешающе махнул рукой:
— Хрен с ним, плесни. Повеселеет — приятней на его портрет смотреть будет.
И забулькала в пиво Виктору, и в начатое, и в нетронутое, та самая беленькая, о которой подумалось ему с сожалением, когда он шел сюда, в это заведение, и он, будто вконец опустившийся пьяница, которому наплевать на все унижения — лишь бы выпить, поприветствовав кружкой с новым напитком под древним названием «ерш» своих случайных собутыльников, приложился к ней. И выцедив начатую кружку, он принялся за другую, напрочь забыв о сосисках с гречневой кашей, и поскольку пил он ерш, напиток быстродействующий и оглушительный, да был ко всему тому не очень тренированным в этом деле, то через какие-нибудь десять минут уже опьянел.
Он опьянел — и ему захотелось говорить.
— Нет, а?! — сказал он, не особо-то обращаясь к стоящим рядом парням, но, в общем-то, конечно, к ним обращаясь, к кому еще. — В родительском доме переночевать нельзя. Видали такое? Яйцо тыщ десять стоит, а за него — двадцать копеек! А?! Недурно?
— Иди, не возникай! — сказал тот из парней, что был, видимо, главным, со смоляными усами. — Дали халкнуть — молчи, пока не спросили!
— Чего «не возникай», чего «молчи»! — вспетушился теперь Виктор. — Знал бы, о чем я! «Курочку рябу», сказку, знаешь? Читал в детстве?