Кутузов
Шрифт:
Но Кутузов хорошо знал напористого, энергичного князя Петра Ивановича. Он не забыл его замечательной ретирады в войне 1805 года и не терял надежды на любимого суворовского "Петрушу".
С того дня, как Марина и Ничипор принесли известия, что наша армия идет на Дриссу, Михаил Илларионович стал просыпаться раньше Катеньки. Она еще сладко, чуть всхрапывая, спала в своем голубом французском чепчике, который назывался "утраченная невинность". Михаил Илларионович осторожно, чтобы не разбудить жену, вставал, надевал туфли, набрасывал на плечи турецкий парчовый халат и, взяв карту,
Дрисский лагерь — этот мешок, эта ловушка — беспокоил Кутузова больше всего. Он был так похож на лагерь великого визиря на левом берегу Дуная, где Михаил Илларионович уничтожил все отборное войско султана.
Михаил Илларионович смотрел на карту.
Прежде всего — Дрисский лагерь не на главном направлении. Он не защищает ни Петербурга, ни Москвы. Наполеон может вообще оставить против него заслон и спокойно идти куда угодно. "А вы сидите тут, прижатые к реке, как турки на Дунае!"
В случае отступления из Дрисского лагеря мостов, конечно, не хватит.
Хуже и придумать нельзя.
Если бы Наполеон хотел устроить западню для русской армии, он не смог бы придумать Лучше, чем выдумал выживший из ума прусский барон фон Фуль.
Было противно смотреть на карту! Михаил Илларионович не выдерживал, бросал циркуль на стол и, заложив руки за спину, начинал ходить из угла в угол.
Злил этот высокомерный неуч, избалованный бабушкин внук, упрямый, как ишак, Александр! Неужели он запрет свою армию в Дрисский лагерь? Это будет разгром хуже аустерлицкого!
Неужели не найдется никого, кто бы объяснил, разжевал Александру всю гибельность, преступность Дрисской ловушки?
Кутузов отлично понимал, что Александр совершенно нетерпимо относится к чьим бы то ни было указаниям и советам, особенно в военном деле, которое считает своим прирожденным и давно изученным.
Михаил Илларионович невольно перебирал в уме свиту царя. Вольцоген — друг и единомышленник Фуля. Аракчеев — холоп и трус, не скажет ни слова. Армфельд и Беннигсен — типичные ландскнехты: сегодня служат одному государю, завтра будут так же служить другому.
Но неужели не видит опасности, не думает о ней умный и честный Барклай? Он же — настоящий полководец!
Багратион сказал бы: он по-грузински пылок и горяч, но Багратион далеко…
А настроение в столице стало мрачным. В салонах — ни шуток, ни смеха, и даже у питейных домов — ни песен, ни балалайки.
Вместо разговоров о том, что капотики из крепа цвета трубочиста уже считаются вульгарными и какой пленительный и притом чисто русский голос у Менвьель-Фодор ("Вы ведь знаете, душенька, она же родилась в России!"), вместо разговоров о том, что барыня вчерась высекла повара Василия за пересоленные "каклеты" и что, вишь, как время-то бежит — уже июль, как сказано: "Плясала бы баба, да макушка лета настала", — всюду — в гостиных и у ворот — велись одни невеселые, непривычные разговоры.
Судили-рядил и, конечно, о нем, о Бонапарте, будь он неладен. Вверху говорили:
— Напрасно тогда император не отдал за Бонапарта своей сестры Екатерины Павловны.
А внизу — о том же, но несколько иначе:
— Бонапартий идет скрозь нашу землю в
Говорили разными словами, но, в сущности, сходились на одном: поносили Бонапарта. И во всем винили Тильзит. В гостиных сетовали, зачем Александр пошел тогда на поклон к Наполеону: все равно не помогло, а в людских — сожалели: крестил царь в Нёман-реке Бонапартия, да мало — нехристем так и остался!
Всех тревожило одно: идет война, а куда от нее побежишь? У господ не хватало денег, а у челяди — воли.
Уныние и страх усугубляли бежавшие из Риги. Ежедневно к городским шлагбаумам подъезжали десятки карет, колясок, повозок и телег с семьями дворян и их челядью, с сундуками, корзинами, с мамками, горничными, лакеями, спасавшимися от войны из Риги в Петербург.
А время хоть и томительно, но шло. Смешно было читать в "Санкт-Петербургских ведомостях": "Его императорское величество в присутствии своем в городе Вильне соизволил отдать следующие приказы…" — когда в Вильне давно сидел Наполеон.
1 июля курьер прискакал в Петербург уже из Дриссы: император Александр все-таки привел 1-ю Западную армию в эту западню.
Михаил Илларионович окончательно помрачнел и перестал разговаривать; ходил по кабинету, стоял в раздумье у окна, барабаня пальцами по стеклу, или лежал на диване, закрыв глаза. Ворочался, молчал, но не спал. И ночью спал мало. Екатерина Ильинишна, проснувшись от какого-нибудь стука, видела: Миша сидит на постели или у раскрытого окна — любуется прозрачной и призрачной белой ночью. Он даже как-то осунулся. Екатерина Ильинишна не трогала мужа, понимая его состояние, и не старалась разговорами отвлечь Мишу — знала по опыту многолетней совместной жизни, что в таком настроении, какое было у него сейчас, ничего не добьешься: человек окончательно замкнулся в себе.
В следующие дни, когда армия стояла у Дриссы, от курьеров и ямщиков слышали одно: Наполеон перед войной отправил в Россию сотни шпионов — недаром во многих городах прошлым летом возникали пожары. Шпионов достаточно развелось всюду, и первый из них — Барклай де Толли.
Рассказывали, что с каким-то полком все время шла женщина. Один солдат вздумал на привале приударить за ней, хотел обнять, женщина стала вырываться, платок съехал с головы, и солдаты увидали, что у женщины голова-то стриженая. Ее схватили и обнаружили: это мужчина…
— Русский народ — добрый, доверчивый, Аким-простота, — рассудили слушавшие.
Вскоре выяснилось, что главные силы Наполеона подходят уже к местечку Глубокому, а Багратион — в Несвиже.
После того как 1-я Западная армия очутилась в Дриссе, Михаил Илларионович с досады не прикасался к карте. А теперь глянул: Дрисса — Несвиж — около трехсот верст. Разрыв между 1-й и 2-й армиями с первоначальных ста верст уже достигал трехсот!
Вспомнилось (рассказывал Алексей Иванович Горчаков, узнавший это от пленного французского офицера), как хвалился Наполеон: "Барклай и Багратион больше не увидят друг друга!"